Выбрать главу

– До свидания, – говорит, – Александр Николаевич.

– Да Сашка я, – отвечаю ему.

– Нет, вы – Александр Николаевич.

И тут скрипач заплакал. Звезды сыпались и сыпались на сонную страну.

– Может, мы проводим вас, – предложили мы с Юрой.

– Увы, я не могу пригласить вас к себе… – шмыгал носом лысый старичок. – Я некрасиво живу. Чтобы никому не мешать, в подвале Дома культуры. Там вполне ничего, только крысы. Но когда играю, они слушают как люди.

Мы сели на каменный парапет фонтана и долго молчали.

– Вы что же, теперь совсем одиноки? – вновь не выдержал я. – Вас же должны любить прекрасные женщины…

– Меня любила прекрасная женщина… – пробормотал Сашка. – Когда я получил серебряную, она говорит: бежим на Запад. Ты там докажешь! Но как?! Мы с ней жили, где попало, я кое-что зарабатывал, но это же смешно для человека с именем… Она специально уехала в Германию, вышла замуж, через год развелась, прилетела… а я к тому времени спекся. Я перегорел. Понимаете? Я обиделся. А женщины обиженных не любят. Да, еще была хохма, когда пытались заграничный паспорт выписать. Имя? Сашка. Нет, такого не может быть. Должно быть в документе Александр, в крайней случае – Сашко. – Он ежился, обнимая чехол с драгоценным инструментом. – Я до сих пор играю неплохо, но уже нет той свежести, да и культура уходит… кабак… ДК… похороны хороших людей, но там бесплатно! А в филармонию на заработок идти не хочу – дирижер – лошадь, гонит оркестр, как таратайку… мелодию не слышит… А ведь это диво дивное – мелодия… великие математики пытались просчитать, как это удавалось

Баху и Моцарту… почему именно эта нота к этой ноте… компьютеры горят – не объяснить. А я думаю – это голос глухонемого Бога. Я один это понял.

По улице медленно проехала темная милицейская машина. Мы замолчали и стояли так, пока она не укатила прочь. Очень хотелось расспросить

Сашку, как же он собирается дальше жить, может быть, ему можно чем-то помочь…

Но уже поднялся предрассветный ветер, старик мерз, и мы не решились больше тревожить этого худенького неприкаянного человека.

Мы с Юрой обняли его и пошли по домам. И больше никогда его не видели – в ресторане "Сибирь" сказали, что снова куда-то уехал…

Может быть, как гордый человек, – подальше от теневой опеки…

А может быть, и убили его. Непонятных людей мало кто любит. Видите ли, он хвалит не Моцарта, а какого-то Сальери, завистника и отравителя.

ПОЧЕМУ СТАРИК ПЛАКАЛ…

1

Мне часто снится отец на молочно-белом из-за росы, светящемся лугу… Или это облако под ним? А может быть, я в мыслях своих поместил старика на пьедестал, выплавив в огне эту мерцающую плоскость из миллионов стреляных гильз и штыков Великой войны? Во сне трудно разглядеть.

Или это всего лишь оконные рамы, положенные друг на дружку, – помню, когда последний раз переезжали из плохонькой избы в избу получше, такая вот горка во дворе сверкала… но как на ней устоит человек?

Да провалится через стекло… Разве что птичка-синичка…

Но ведь и отец сейчас вроде этой птички-синички. А может быть, и еще легче. Ведь моего отца давно нету на свете.

В молодости я мечтал прославиться и явиться пред его очи, об этом были сладкие сны. Не сумел. А теперь он мне снится, когда дела у меня плохи…

И вот думаю: неужто он был прав? Я невезуч, малодушен… недостаточно во мне, как он говорил, тимера – железа. Если и есть какой-то талантик, его недостаточно, чтобы стать человеком, уважающим себя, да еще с претензиями прокатиться перед родными на белом коне с серебряными стременами – пусть даже мысленно, после рюмки водки…

Прозябаю, ревную, живу, тщеславясь, мучаясь по каждому мелкому поводу. Иногда сижу дома, глядя в никуда, и думаю: что бы делал в моем положении отец, человек, прошедший немыслимую бедность и огромную войну? А он ничего бы не делал. Просто потому, что ничего бы и не мог сделать: я пережил его по возрасту: старше его почти на десять лет.

Как это жутко! А ведь, если честно признаться, я до сих пор так и не понял, кем он был. Не для меня – для меня он был добрым отцом.

Несмотря на крайнюю бедность, нехватку живых денег в колхозе в конце пятидесятых, присылал мне, студенту, в город в дополнение к стипендии каждый месяц хотя бы десять рублей.

Иногда, конечно, бывал и в гневе, заставлял ни с того ни с сего вырыть в огороде окоп в полный рост ("Мы в таких воевали!") – помню, не понравилось, когда я вернулся на побывку домой в клетчатом пиджаке, в кепчонке с длинным козырьком, прямо "зеленый брат" из лесов Прибалтики!

Конечно же, приказывал поднять с пола нечаянно уроненный хлеб и съесть его тут же. Или извиниться перед коровой (он был пьяноват), когда я сестренку обозвал коровой за нерасторопность.

– Выйди и извинись! Она кормилица наша!..

Все это было.

Но кем он был для себя? Судя по итогу жизни, неудачником. Писал в тетрадку столбиком – причем не кириллицей, а латинскими буквами (на войне на немецкий шрифт насмотрелся, понравилось?) – то ли стихи, то ли воспоминания. Но никому ни разу – ни маме, ни мне – не показывал.

А вот слезы на его глазах, когда он однажды закрывал зеленую коленкоровую обложку тетради, я не мог не запомнить…

И он же временами грудь выпячивал, как петух во дворе, становился горделивым. Девятого мая цеплял на пиджак все свои четыре ордена, в том числе орден Славы, и медали. Ставил пластинку обращения Сталина к народу: "Братья и сестры! Друзья мои!.." – и сидел набычась. О чем он думал в эти минуты?

Но это было в пятидесятые годы. Позже пластинка с красной круглой наклейкой куда-то пропала. И отец слушал только музыку с заигранных пластинок, – татарскую гармонь или "Рассвет над Москвой-рекой"

Мусоргского.

Обычно молчаливый, он стал часто цедить с презрением слова о пьяницах, словно заговаривал себя, потому что сам иногда срывался и запивал. Я помню первый и самый страшный случай – это когда в конце августа в нарушение всех прогнозов метеоцентра снег внезапно лег на неубранную пшеницу, погубил урожай. Отца не было дома два дня, его привезли с дальних полей мокрого и небритого, в грязной одежде.

Не могу забыть, как лежал он на полу, а мать, воздевая руки, плакала над ним, не зная, что с ним делать. Он, видимо, отравил себя водкой на голодный желудок, на губах запеклась желчь. И первой очнулась наша бабушка, мать отца:

– Молока ему, молока… много, много!

Бывало, и в иных случаях он малодушно не сдерживался – например, когда среди людей, которым доверял, особенно среди родственников, обнаружился вор. Седьмая вода на киселе, имени уж не упомню, улыбчивый такой паренек (всё зубы скалил и кивал в ответ на любой вопрос), будто бы по поручению моего отца, сев за руль, увез неизвестно куда целую машину зерна.

Потом нашли – он свалил рожь в овраг и ночами таскал ведрами в баню и погреб. Во время суда в райцентре отец заплакал, требовал родственника немедленно расстрелять, а потом, вернувшись домой, укрылся у хмельных пасечников, под защитой грозной медоносной авиации…

В нем самом не так уж много было "железа". Или орденоносцу на войне было легче?

Конечно, то, что он прошел этот ад, дало ему огромное знание людей.

Он облысел на фронте, еще молодым, и выглядел старым уже к сорока годам. Его жалели женщины, его уважали мужики. Иначе после огромного пожара в селе не избрали бы его второй раз своим председателем, хотя приехавшие из райкома начальники готовы были все свалить на него…

Нет, я сейчас о другом: что он испытывал в старости, в официальной старости, именуемой жизнью пенсионера?

К той поре они с мамой и моими сестрами переехали в райцентр, где ему пообещали повышение (сулили место в райисполкоме), но обманули.