Выбрать главу

И он вновь самым постыдным образом запил… член КПСС, маленький, гололобый, как Ленин, шлялся по глинистой улице в расстегнутом пиджаке, надетом на майку, в старых галифе… или уже галифе к тому времени не было?.. но в галошах, в галошах, потому что мать прятала сапоги, чтобы он пьяным не выходил на улицу… бродил, сцепив пальцы за спиной (откуда такая привычка?!), пока мама, сгорая от стыда, не утаскивала его за руку домой и не укладывала спать…

Но после того, как он переболел (надорвал сердце), на два или три года начисто отверг водку. Мать говорила, он стал много читать, брал в библиотеке военные мемуары маршалов и генералов, уходил на окраину городка, одиноко и угрюмо маячил там, на холмах, глядя куда-то вдаль…

2

И случилась такая история, которая не дает мне покоя вот уже много лет…

Приезжая к стареньким моим родителям, я не раз уговаривал отца съездить хотя бы на попутных (машину у местных властей он никогда не попросит!) в родную деревню, где он проработал председателем колхоза около двадцати лет.

Он заступил на этот пост сразу после смерти Сталина и разоблачения

Берии, был назначен в качестве одного из "тридцатитысячников", если не ошибаюсь, или "пятидесятитысячников". В коммунистической партии объявили почин: свежими, проверенными кадрами поднимать село. И отец, сняв погоны армейского офицера, вернулся в те же долины, где перед войной вступил в комсомол и закончил сельскохозяйственный техникум…

Впрочем, сказав, что я звал его в родное село, я должен уточнить, что Старая Михайловка была для меня не первым родным селом, а только третьим. Родился я в татарской Козловке, среди холмов и крутых оврагов, заросших репьем и белладонной, затем несколько лет мы прожили с матерью в ожидании отца в соседнем Аю (означает Медведь) – это через бор и речку – в кривой избушке, подпертой свайками, с волнистыми стеклами, под соломенной крышей. А вот в третьем селе я в школу пошел…

– Ну почему не хочешь навестить старых дружков своих? – недоумевал я. Это и впрямь было странно. Отец свободен от всяких дел.

Слоняется, помню, по маленькой квартирке (родителям выделена половина деревянного дома, через стену – тоже пенсионеры), читает, нацепив очки, выписанные на дом, пахнущие керосином газеты, слушает радиолу "Латвия".

По улице идет трактор. Отец выглядывает в окно, мучительно морща навек закопченное солнцем лицо. Помню, кожа его лба мне показалась похожей на скорлупу грецкого ореха.

Конечно, здесь скучно. Хотя маме в ее заботах полегче – помимо печки есть и газовая плита. И электричество не моргает. Можно сказать, городское жилье. Но никакого огорода – во дворе за натянутой проволочной сеткой уныло склонились три подсолнуха и мерцает пестрый цветник мамы, похожий на ее старую шаль. Иногда отец идет туда и стоит, опустив голову и опять-таки сцепив, как зэк, руки за спиной…

Я понимал, я видел: он смертельно тоскует по воздуху деревни, по серо-золотым валам полей, по обжигающим осенним туманам над рекой.

Почему же не поехать? Почему?!

А он отворачивался и молчал, мой низенький лысый старик, стоя в галошах на покатом полу сеней и раскуривая "Приму".

– "Почему, почему?" Не хочу, – был наконец раздраженный ответ. И в дополнение к словам – высверк черных глаз, словно у коровы, к которой я подошел в дальней своей юности извиниться…

И все же я его уломал, уговорил. То ли отца повергли в тяжкие раздумья нескончаемые хвастливые речи властей, звучавшие из радиоприемника, то ли мать в очередной раз за что-то его отругала

(за грязный платок или носки, которые он нечасто отдает в стирку, – сам, видите ли, стирает и, конечно, кое-как…), только отец мне буркнул:

– Поехали. – И с вызовом пояснил моей маме: – Сын хочет рыбку поудить.

– Да какая сейчас может быть рыба?! – ахнула мать, показывая на окна. – Сейчас дождь начнется.

– В дождь хорошо клюет, – жестко ответил старик, и мы, напялив пиджаки и кепки (я еще набросил на плечи отца брезентовый плащ), вышли на улицу райцентра.

Чтобы поймать попутную машину в сторону Старой Михайловки, надо было пройти вниз, к дамбе. Погода и в самом деле стояла ненастная: тучи неслись над землей, как это показывают в кинофильмах, неправдоподобно быстро. От ветра тальник гнулся, точно ковыль, березы на глазах оголялись, пуская по ветру рябую листву, вместе, как мне казалось, с воробьями…

Но ни одной машины не случилось на шоссе, и, чтобы зря не стоять, мы побрели пешком. До нашего села двадцать с лишним километров.

Посыпался дождь. Старик шел впереди, упрямо топая кирзовыми сапогами, я намеренно не обгонял, чтобы не раздражать его. Ох, подумал я, сапоги он давно не надевал, они усохли и, наверное, натрут ему ноги. У него и без того они больные – еще с фронта, пальцы красные к ночи, какой-то грибок привязался. Он и маминой пудрой их обсыпает, и какой-то мазью мажет, и в тазу с горячей водой парит – бесполезно… Лучше бы нам ехать.

Наконец послышался гул машины, мы обернулись – катила серая "Волга".

Я понимал: гордый отец ни за что не поднимет руку – в "Волге" разъезжают начальники. Я сам вскинул руку и загородил дорогу, но легковушка, вильнув, проскочила мимо и исчезла вдали.

Отец только усмехнулся.

Через полчаса нас нагнал старенький грузовик "ГАЗ-51" с шелестящим от ветра пологом над кузовом, этот остановился. Веселый паренек в армейской фуражке и зеленой строченой ватной телогрейке крикнул, открывая правую дверцу:

– Что, женщины из дому выгнали?

– Не говори, малый!.. – хмыкнул отец и полез первым на сиденье. Хоть кабина у "ГАЗа" и узковатая, мы легко устроились втроем.

Водителю все бы шутить, веселиться, и в знак благодарности отец нехотя, но все же ответствовал ему.

– А все женщины злые или добрые попадаются?

– Редко попадаются, как… на червя рыба-кит.

– Ха-ха-ха!.. Рыба-кит – да чтоб на червя! Это уж точно! – закатывался шофер. – А вы когда женились, дядя?

Отец кивнул в мою сторону:

– Спроси у него, сколько лет, и добавь год.

– Сколько тебе лет? – простовато, на "ты", обратился ко мне шофер, хотя был, конечно, помоложе меня.

– Много, – ответил я. – Сколько тебе, умножь на корень квадратный из четырех.

Паренек рассмеялся, а я смотрел, как бьет дождь в лобовое стекло.

Когда проскочили мимо кладбища и мы вышли, дождь миновал. Дул ветер, тряся деревья и перемещая тучи, как сердитый председатель колхоза в прошлые времена менял местами на столе официальные бумаги перед тем, как сказать нечто важное.

– Постой здесь, – сказал мой старик, не глядя в глаза, и зашел в чью-то калитку. Я стоял на улице, рядом бродил, тряся бородкой, козел и валялся в морщинистой луже розовый поросенок.

Минут через десять отец вышел со двора и, махнув мне рукой

(подожди!), тут же исчез за другой калиткой. И минут через двадцать вновь появился, уже слегка усмехаясь. Неловко перешагнув канавку, полную воды и желтых листьев, ничего мне не говоря, сутуло потащился дальше, по бывшей улице Ворошилова (ныне Тукая), прикрывая ладонью щеку от ветра (а может быть, от меня слезы прикрывая?), сел возле бывшей почты на сохранившуюся, изрезанную мальчишками скамейку и опустил голову, уронив при этом кепку на землю.

Когда я присел, недоумевая, рядом, он медленно повалился на меня. И я со страхом понял, что он смертельно пьян. Он отключился. Я поднял его кепку и растерянно смотрел на него.

Зачем, зачем он так быстро напился? Он намеренно это сделал? Не хотел со мной говорить? Не хотел ни с кем тут здороваться?

Но ведь он к кому-то зашел? И его угостили!