Выбрать главу

Твой батя раненого в лес утащил, сутки с ним возился… умер парень… похоронил кое-как – и снова в село. Еще сутки просидел в кустах, обсыпал траву вокруг табаком, чтобы собаки не учуяли… На третью ночь наконец приволок в наши окопы фельдфебеля… Командиры довольны, а особист глазами сверлит: "Тут что-то не так. Слишком долго был в тылу. Его могли перевербовать. И еще неизвестно, точно ли погибли те двое. Может, сговорились". Ну и учиняет допрос. А батя твой только что в партию вступил да и вообще был с гонором. Зубы скалит: "Вы меня оскорбляете! Был приказ, я должен был выполнить, хоть бы даже неделю сидел в болотах!" Тот ему в зубы, твой батя тому в зубы. Смершевец выхватывает наган. Хорошо, что комполка вбежал на крики, разнял. Орет: "Фриц дал ценные показания, а ты, хорек, парня хорошего хочешь погубить?! Я самому товарищу Вепреву доклад напишу…" А Вепрев был генерал, справедливый дед, никого не боялся.

Ну, особист умылся. Но долго еще глазами сверкал…

Значит, отец всегда был такой: если обещано – исполни. Но, увы, нет на дворе никакого коммунизма, и жизнь в селе не становится сказочной. Значит, в тебя, в тебя должны лететь камни!

Я стоял на краю села, где в прежние годы были прясла и ворота для въезжающих, где все должны были слезть с телеги или машины и пройти по опилкам, пропитанным хлоркой (боялись ящура). Через какие яды мне пройти, чтобы очиститься от глупостей, которые я сотворил в своей жизни?

Я мок под ливнем и малодушно раздумывал, не вернуться ли, не постучаться ли к кому-нибудь. Небось в ненастную ночь пустят до утра. Кажется, вот в эту калитку лет тридцать назад заходил мой отец… вот в эти ворота.

Да уж не здесь ли случился однажды пожар? И помню, мой старик отдал хозяину сгоревшего дома свой полушубок (тот выбежал из огня в одной рубашке), а сам потом ездил в дрянненьком пальто по полям смотреть, как тает снег, просыпаются озимые… Весна стояла ветреная, студеная

– и простудился отец, кашлял, как чахоточный… купил у колхозного сторожа старый полушубок, деньгами заплатил и в нем ходил… и сельчане смеялись над ним… Было это, было!

Наверное, он был слишком мягок. Если бы держал себя как каменный памятник, как партийные начальники, никто бы и позже ему не выказал никаких упреков… мол, что с такого возьмешь! А он был свой.

– Эй, кто там? – послышалось из темноты. Светя фонариком-жужжалкой под ноги, в сверкающие лужи, шел некий согбенный человек в прозрачном плаще. Он направил луч, который словно дышал – становился то ярче, то слабее – мне в лицо.

Я не ответил.

– Батюшки! Уж не сынок ли друга моего?!. – воскликнул старческий голос. – А меня разве не помнишь? Я бывший председатель сельсовета… Мы с твоим отцом очень дружили.

Я кивнул. Я помнил по немногословным рассказам отца (и не мне он рассказывал, а дяде Саше или маме, а я случайно слышал), что эта змея подколодная все время пишет на него в райком доносы. Мол, слишком поздно сеет, не вызреет урожай… или что слишком миндальничает с колхозниками, завоевывает фальшивый авторитет.

Я еще раз кивнул. Вода стекала мне за ворот.

– Помню вас, дядя Альберт. Помню.

– Так куда ты сейчас среди ночи? Идем ко мне, переночуешь!

– Нет, – твердо соврал я. – За мной сейчас подъедет "BMW"… знакомый один инженер с КамАЗа.

– А-а! Ну, смотри-и, – пел старик. – Смотри-и. А то мой дом – твой дом… Мы-то в район не переехали, но и здесь можно жить… Три этажа, пол теплый, электрический… На всякий случай запомни:

Ленина, семнадцать. Прямо как семнадцатый год, не забудешь.

И, мелко засмеявшись, старик канул в темноту, весь в прозрачном белом облаке, как куклуксклановец с картинки, и перед ним столбы и кусты то вспыхивали ярко, то бледнели.

5

Я побрел прочь из родной деревни.

Выйдя на бугор, куда подныривал асфальт со стороны березового леса, остановился, едва одолевая мокрый встречный ветер. Прощай, малая родина? Прощай, отец?

А я сам – кто я теперь? За что должен ответить, за какие хотя бы собственные обещания? А ты многим, многим обещал… если не всемирного счастья, то уж маленького – несомненно…

Ноги несли меня сквозь непогоду, а в душе, словно гармонь, разворачивалась и рыдала прожитая жизнь. Я отца своего недопонимал, недооценил при жизни. Он часто казался мне косолап и смешон в своих сапогах, которые не сменит на ботинки, даже когда мы шли в сельский клуб посмотреть кино. В шахматы играл плохо – подолгу задумывался о чем-то другом. И на рыбалке, в те редкие случаи времен моего детства, когда я уговаривал его пойти на озера, он, бывало, закинув крючок с червячком меж камышей, сидел, блаженно закрыв глаза, и не обращал внимания, спокойно ли лежит поплавок либо исчез с зеркальной поверхности воды…

– Папа!.. – бесился я. – Ты чего же?!. Может быть, там жерех был?!

А он, как-то растерянно улыбаясь, разглядывал синекрылую стрекозу на истлевшей от зноя ромашке. Или завертывал из клочка газеты самокрутку с вонючим, убийственным самосадом, хотя какие-то начальники привезли ему ко дню рождения "Герцеговину Флор" – сладко пахнущая коробка так и лежит дома, возле маминого одеколона "Кармен".

Каким-то нелепым он мне порой казался, примитивным. Все мои вдохновенные разговоры о космических полетах, о "черных дырах" и потоках нейтрино сводил к агрономии, к прорастанию злака.

– Скажи-ка, – буркал он, показывая вынутое из кармана зернышко ржи или пшеницы, – сколько урожаев нужно снять начиная с этого, чтобы ты не смог поднять?

Я отмахивался, я знал его любимую притчу про умножение: если зерно даст колос, а в колосе хотя бы десять зерен, то десять зерен дадут потом сто зерен, а сто дадут… Мне это было скучно. Дожидаться, пока вырастет центнер хлеба – а его уж точно мне не поднять, – это сколько же надо лет?! Облысеешь в ожидании!

И лысый мой отец, не дождавшись ответа, засыпал на траве, усеянной белесыми пульками гусей и обломками засохлых коровьих говёшек…

Я брел, и останавливался, и снова тащился, хлюпая ботинками по выпуклому гладкому шоссе. Никто не обгонял меня – ни грузовая машина, ни маленькая. В такую пору все сидят дома…

Хоть бы сова пролетела, в глаза мне светлыми глазищами глянула… словно это глаза отца. Но глаза отца спят под землей.

Временами дождь обрывался, будто его струи ветром завязывало в неопадающие жгуты, и тогда среди туч даже звезда зеленая проскакивала. И я вдруг понимал, как одинок теперь в огромном, по-прежнему непостижимом для моего ума космосе…

Выйдя из леса, я вновь остановился – словно от удара в грудь. Я увидел в ночной тьме едва различимые поля… черные скирды…

Вспомнил: а я ведь уже когда-то ходил пешком все двадцать верст от нашей деревни до маленькой сельской столицы! И прошел их тоже – по воле отца.

Это случилось, когда, приехав на побывку, спросил у него (мы сидели, распаренные, в бане, в дальнем конце огорода):

– А почему немцы хоть и проиграли, а живут лучше нас? – Я перед этим впервые побывал за границей, в ГДР. – Прямо фантастика, папа, как живут. Может быть, надо было нам проиграть? Вместо того чтобы тридцать лет голодать и ходить в обносках.

Отец сидел возле полка, на нижней скамейке, и странным взглядом смотрел на меня. До сих пор вижу его мокрого, плешивого, с исхудалыми темными руками на коленях, с чуть отвисшим дряблым животом. Пальцы ног, алые от болезни, в тазу с водой. Мне показалось, отец сейчас наотмашь ударит меня. А он скривил лицо и, что-то прорычав, отвернулся.

– Уходи, – донеслось до меня. – Пошел немедленно! Уезжай. И машину тебе не дам. Иди пешком!

Обычно он договаривался с водителем какого-нибудь грузовика, если тому надо было по делу в ту же сторону, а раза два и персональную свою легковушку с брезентовым верхом, пропыленную в полях, выделял, чтобы сыночек добрался до райцентра, откуда курносый автобус увезет его до речного порта.