– Никогда не врал и сегодня не вру. И даже завтра не совру.
– Разве так любят? Так и мертвых можно любить.
– Мертвые тоже люди. А любовь… у каждого по-своему.
– Тогда говори что-нибудь, Ваня, я молчать не люблю, а рассказывать мне тебе больше нечего…
– Хорошо, я буду говорить, – согласился Иван Иванович. – Буду рассказывать. Ты меня прости из последних сил, но если бы не… ну, то есть если бы все как всегда…
Она попыталась улыбнуться:
– Ух ты, у тебя тайна есть! Не бойся, твоя тайна со мной в могилу уйдет.
– Не уйдет, – со вздохом возразил Иван Иванович. – Мне бабушка в детстве читала или рассказывала – не помню – какую-то сказку про карликов-горбунов, которые обречены на бессмертие… ну, они где-то там вечно какой-то клад охраняют, что ли, не помню…
– А я свою бабушку не помню. Говорят, она меня любила очень и звала Татой… А тебя – Ванечкой? Ваней?
– Ариком, – сказал Иван Иванович. – Я не знаю, как зовут взрослого еврея, которого в детстве звали Ариком.
Он был совсем мал, когда в городок вошли немецкие солдаты. И уже на третий день на просторном школьном дворе были собраны все евреи – мужчины, женщины и дети. Охраняла их спешно созданная местная полиция. Евреи вполголоса переговаривались, полицейские угрюмо помалкивали, стараясь держаться подальше от вчерашних соседей. Смеркалось, когда наконец прозвучала команда. Людей стали выстраивать в колонну. И вот тогда-то бабушка схватила двенадцатилетнюю Анелю и пятилетнего Арика и толкнула их в открытый проем подвального окна, через которое в школьную кочегарку загружали дрова и уголь. Молодой полицейский отвернулся, сделав вид, что ничего не произошло. Как только хвост колонны скрылся из вида, Анеля схватила брата за руку и потащила наверх, во двор. Прижимаясь к стенам домов и то и дело замирая в глубокой тени, они следовали за колонной, ориентируясь на слитное шарканье сотен ног. Вскоре людей вывели за город и повели через свалку к глубокому оврагу. Дети держались поодаль и ничем, ни звуком, ни движением, не выдали себя, когда полицейские стали прикладами загонять евреев в овраг. Людей было много, очень много, и они все падали и падали, живые на живых, пока наверху не остались одни полицейские и германские офицеры.
Полицейские выстроились на гребне оврага и стали стрелять во тьму, вниз, в глубину, где копошились, вскрикивали и стонали люди. Много людей, которые захлебывались кровью, мочились и испражнялись, толкали и били друг дружку, пытаясь выбраться наружу, наверх, толкая перед собой детей, умирая, и так снова, и снова, и снова… То ли у полицейских кончились патроны, то ли кончилось время, отведенное на стрельбу, – грохот выстрелов внезапно прекратился, слышался только смутный полугул-полустон, умиравший в загаженном овраге. По команде одного из офицеров два бульдозера начали сталкивать вниз землю, засыпая овраг. Это продолжалось несколько часов, почти до рассвета. Полицейские тем временем курили, наблюдая за гусеничными машинами, утрамбовывавшими шевелившуюся землю. Или это детям казалось, что земля шевелится, словно живая, что из глубины земли тянутся и тянутся вверх чьи-то руки, подталкивающие детей, чьи-то стоны и всхлипы… Рослый мужчина в долгополом кожаном пальто громко скомандовал, и полицейские строем зашагали к городу. Кажется, один из них оглянулся. Анеля снова схватила брата за руку, и они припустили бегом – куда же еще, конечно, в школьный подвал. Там они провели два дня и две ночи, не сказав друг другу ни слова…
– Ты только не волнуйся, Ваня, – прошептала вдруг Танька. – У меня там где-то выпить есть…
Он с удивлением посмотрел на нее. Он не волновался и не хотел выпить.
– Ну, не обращай внимания, рассказывай…
Ночью голод выгнал их из школьного подвала и привел в ближайший сад. Там-то их и застукала и схватила хозяйка. Они молчали, и она не кричала, только сказала: "Идите за мной. Быстро". Она отвела их на чердак своего большого дома и накормила, а утром привела мужа. Рыхловатый мужчина с вислыми усами на резко очерченном строгом лице (это он, свежеиспеченный бургомистр, командовал полицейскими у оврага) долго молчал, наконец пожал плечами и вполголоса сказал что-то жене. Повернулся и ушел.
"Живите", – сказала женщина и перекрестилась с облегчением.
Они прожили на том чердаке три года. Даже ночью им не позволялось спускаться во двор. Лежак с прелой периной и толстым суконным одеялом возле дымовой трубы. Груда старой мебели.
Множество плетеных корзин, вставленных одна в другую. Мешки с какой-то ветошью. Связки лука и чеснока под крышей. Маленькое оконце "на три звезды", как выразилась однажды Анеля. День и ночь, зима и лето, год и год. Дважды в день женщина кормила их.
Раз в неделю они мылись теплой водой в огромном тазу. Он смутно помнил Анелины истории о великанах и карликах, о прекрасных принцессах и влюбленных драконах. Они спали под одним одеялом, и вскоре он уже не представлял себя без сестры. Они будто срослись в существо с двойным сердцем. Анеля пыталась учить его французскому: il pleut – дождь идет. Иль плё, повторял он, идет дождь. Иногда Анеля плакала: она ведь выросла в другом мире. А для него чердак и был миром с его тремя звездами в окошке, черепичным небом, морем-океаном в большом тазу, с одной-единственной девочкой-девушкой-женщиной рядом, представавшей и великаном, и карликом, и прекрасной принцессой, и влюбленным драконом… Раз в месяц она вдруг начинала источать тяжелый пряный запах, жаловалась на головную боль и набивала трусы серой ватой, надранной из висевшего в углу ветхого бушлата. Однажды вечером еду им принес мужчина, и тем же вечером он увел Анелю вниз. Мальчику пришлось спать одному. Ему было больно. Утром сестра вернулась в новой мешковатой одежде, незнакомо пахнущая ("Это духи, малыш"), с распухшими губами. Она принесла брату конфеты. Легла лицом к стене и молчала целый день. Ему пришлось привыкать к одиноким ночам. Однажды он бесшумно спустился в дом и в приоткрытую дверь увидел тонкую
Анелину ногу под громадной волосатой ляжкой мужчины. Мальчик чуть сдвинулся вбок – отсюда был виден Анелин лоб, обращенный к нависшему над нею распятием. Мужчина зашевелился, и Арик бесшумно вернулся на чердак.
Через несколько месяцев Анеля показала ему свой набухший живот и с жалобной улыбкой сказала: "Скоро у тебя будет брат. Или сестра. А у меня – вот такущая грудь и вот такущая жопа".
Несколько дней и ночей над городом гремел гром. Однажды утром со двора донеслись дикие крики, выстрелы, потом все стихло.
Несколько дней мальчик боялся спускаться с чердака, а когда спустился, увидел во дворе мужчину без головы и сестру со вспоротым животом и без глаз. Они лежали спиной друг к другу, связанные руками и брючным ремнем. От них пахло. Арик бросился в дом, отыскал в кухне большой нож. Перерезав ремень, откатил нестерпимо пахнущую сестру (губы ее были густо накрашены алой помадой) в сторону и бросился на тело бургомистра. Он бил его ножом, пока не потерял сознание. Здесь его и нашел патруль.
Солдаты сдали его в госпиталь, а спустя два месяца он оказался в детдоме. Он жил в детдоме, потом в городке, не покидая того чердака, прекрасных принцесс и влюбленных драконов, под черепичным небом в три звезды и с запечатанным сердцем, мертвый прежде смерти, и все так и будет продолжаться, если он не откроет источники какой-то другой жизни, несводимой к ужасным тайнам, которые лишают жизнь смысла, любви и веры…
– Вот и все, – сказал Иван Иванович. – Я никому про это никогда не рассказывал. Но иногда думал: а почему именно я все это пережил, ради чего Бог – или кто там – подверг меня всему этому, за что? И может быть, если это был чей-то замысел, я не имею права ни вопросов таких задавать, ни рассказывать про это, потому что карлики – не люди? А если я человек, тогда как быть?
Вот я задал все вопросы – и вот я ответил на них, Таня. Теперь ты веришь, что я действительно тебя люблю?