Зимой Михасик сильно заболел. Родившийся и выросший на юге, он свалился в страшной горячке из-за сырых морозов, неважного питания и плохой одежды. Вдобавок нужны были лекарства, много лекарств.
Машенька сняла все деньги со сберегательной книжки, но этого оказалось мало. Тогда она отнесла в скупку "берложьи" ложки.
– Пять золотых, – определил скупщик, – но шестая-то – алюминиевая, миленькая. Красиво, конечно, изукрашена, но – алюминиевая.
Машенька вдруг обрадовалась:
– Вот и хорошо, что алюминиевая! А я-то, дура, думала, что серебряная!
И, схватив деньги, весело помчалась домой, где ее ждал мертвый
Михасик, тело которого успело затвердеть, как глина на морозе.
С кладбища Машенька возвращалась об руку со Смушкой.
– Ты б только глупостей не наделала, – проворчала старуха. – А то у вас в семье чуть что – и в омут…
– Я ж кошка, – смирно ответила Машенька. – А у кошки девять смертей. Я только две прожила – докрымскую и послекрымскую.
Теперь надо третью начинать.
Смушка недоверчиво посмотрела на нее, но промолчала.
Вернувшись домой, Машенька повесила на стенку рядом с автографом
Достоевского рентгеноснимок своего сердца в рамочке, а ложечку спрятала в коробку, где хранился билет до станции Симферополь.
Легла спать. Слезы уже были все выплаканы, одинокой она себя почему-то не чувствовала. Она долго лежала без сна, глядя в потолок, думая о Михасике, наконец с улыбкой закрыла глаза: с закрытыми глазами люди красивее. И сердце не так сильно болит. В раю боли нет. Впереди еще столько жизней и столько смертей.
Карылгачлар дуасый. Вечный ежик, согревшись, уснул. Спи,
Машенька, – бессмертная, пока живая…
На ночь она привязывала себя за ногу к спинке кровати
"висельной" веревкой: каждую ночь ей снилось, будто могучий порыв ветра ее спящую возносит на небо, в бездну то ли райскую, то ли адскую, – а она хотела остаться на земле.
ЧУЖАЯ КОСТЬ
После двух ожесточенных штурмов и прорыва танкистов к дорогам на
Кёнигсберг поредевший полк майора Лавренова оставили в тылу, а его самого наскоро назначили комендантом взятого городка у слияния рек Прегель и Алле, – да какой городок – горы битого кирпича, над которыми еще не рассеялись клубы дыма после двухдневного артобстрела и массированного налета английских бомбардировщиков с Борнхольма.
Майор занял более или менее сохранившийся дом пастора, где доживала свой век полуслепая старуха-вдова, – массивное двухэтажное строение красного кирпича, с просторным кабинетом, уставленным книжными шкафами, и просторной же гостевой спальней наверху, обычно пустовавшей и служившей хранилищем для яблок, сложенных в прорезные ящики. Старуха пообещала привести свою племянницу, которая приготовит спальню и будет прислуживать господину майору, если тому будет угодно.
– Три дня отдыха, – приказал Лавренов своему начштаба. – И готовься к приему пополнения. – Он остановился перед книжным шкафом, провел пальцем по тускло-золотому корешку.
"Historia calamitatum mearum" – "История моих бедствий" Пьера
Абеляра. Рядом том Грегара "Lettres complиte d'Abelard et d'Hбeloпse".
– Любопытно. Но холодно. Пусть затопят камин… или что тут… печки?
Он поднялся в комнату с незанавешенными окнами, в которые било яркое весеннее солнце, где головокружительно пахло яблоками, отодвинул ящики, снял шинель и сапоги и в одежде лег ничком на широкую деревянную кровать, уткнувшись лбом в резную высокую спинку, и мгновенно заснул.
Он спустился вниз под бой часов.
Из кухни пахло едой.
Рослая синеглазая девушка с широким лбом и бледным лицом, окаймленным чуть вьющимися каштановыми волосами, расставляла приборы на столе, накрытом чистой скатертью, и при виде майора сделала книксен.
– Надо перевести часы, – хмуро сказал майор. – Разница с
Москвой – час сорок девять минут.
Девушка кивнула.
Пасторша больше мешала, чем помогала повару, который, вполголоса чертыхаясь и легонько отталкивая старуху локтем, быстро разложил еду по чистым тарелкам.
– Свободен. И дай им чего-нибудь… консервов, масла, сгущенки, хлеба… и мыла!
Он налил из своей фляжки в узкий хрустальный бокал, залпом выпил и, не обращая внимания на женщин, набросился на еду. Старуха и ее синеглазая племянница с интересом наблюдали за тем, как майор ловко управляется с ложкой, вилкой и ножом: наверное, они были убеждены, что варвары едят руками.
Солдаты принесли консервы и мыло.
Старуха, наконец сообразив, что все это ей и племяннице, принялась путано благодарить господина офицера, который после сытной еды и выпивки – он пил чистый спирт – сонно смотрел на ее испятнанное мелкими родинками лицо.
Девушка спустилась в столовую и с книксеном сообщила, что приготовила спальню для господина майора.
– Как вас зовут? – Он налил себе еще спирта и выпил, после чего наконец закурил папиросу.
– Элиза, – ответила пасторша. – Ее предки из старинной гугенотской семьи… – Старуха вдруг улыбнулась: – Настоящее ее имя – Элоиза.
– Вы замужем?
– Нет, господин офицер. Мой жених погиб на фронте. В Африке.
Он смотрел на нее тяжелым взглядом.
– Помойте ноги.
Девушка посмотрела на тетку, но та лишь пожала костлявым плечиком.
– Здесь, – уточнил майор, пыхнув папиросой. – Пожалуйста.
Девушка принесла в тазу теплую воду, чуть приподняв юбку, села на табурет и осторожно опустила узкие ступни в воду. Сжав юбку коленями, стала намыливать ноги.
Майор не шелохнувшись наблюдал за нею.
Наконец она вытерла ноги полотенцем, которое принесла из ванной старуха, надела туфли и посмотрела на офицера. Он выпил спирта и встал:
– Спасибо. Я пойду спать.
– Il s'est insensбe^1, – прошептала старуха.
– Il est peu probable, – возразил майор, уже ступивший на лестницу. – Je suis le dernier des hommes… homme бepuisбеe… seulement, mademoiselle Hбeloпse… Просто у вас очень красивые ноги. Trиs joli^2.
Широкая кровать с аккуратно – углом – откинутым одеялом слепила белизной белья. Чертыхнувшись, Лавренов разделся и лег под пуховик.
Пахло яблоками.
Майор заснул.
На следующий день за завтраком пасторша, не поднимая глаз на офицера, смущенно проговорила:
– Господину майору, вероятно, нужна женщина. Элиза…
– Не нужна. – Лавренов мотнул головой. – Ни вы, ни Элиза, ни черт, ни дьявол…
– У меня есть сестра, – донесся сверху голос Элизы, которая, убрав в комнате майора, вышла на галерею, опоясывавшую столовую на уровне второго этажа. – В отличие от меня она стройная, худенькая и…
Майор закурил и с интересом уставился на Элизу. Лицо ее было бесстрастно.
– Милые дамы, – наконец сказал майор. – Я трижды ранен и дважды тяжело контужен. Мне хочется спать, и мне не нужна женщина вообще. Моя жена и дочь погибли в блокадном Ленинграде от голода. Соседка рассказала мне, что, когда девочка просила есть, жена слегка надрезала вену и давала ей попить теплой крови, а потом аккуратно заклеивала ранку. До следующего раза. Их похоронили в огромной братской могиле. – Он помолчал, задумчиво глядя на кончик дымящейся папиросы. – Я не думаю, что в этом виноваты вы или даже ваш африканский жених, фройляйн. Война… -
Он встал. – Извините, но я ранен в голову и хочу спать. А продукты и мыло у вас будут и без этого… и у вашей сестры тоже… Извините.
Так и не сообразив, за что он только что извинился, майор поднялся наверх, старательно обогнув замершую на галерее девушку, и лег спать поверх покрывала.
– Полчаса, – шепотом скомандовал он себе. – Тридцать минут.
Весь день он провел на железнодорожной станции, куда прибывали наступающие части, пополнение и где танкисты развернули свою вторую ремонтную базу. Вместе с главным врачом дивизии решали, где лучше расположить госпитали.
– Один – в бывшем военном училище: на крыше башенка с птицей, узнаете, – распоряжался Лавренов, – другой – за водонапорной башней у переезда, метров двести – двести пятьдесят по мощеной улице от тюрьмы. Третий – в ста метрах от собора, два целехоньких здания под такими крышами-колпаками… к ним надо только дорогу расчистить… Куравлев!