Влезая после работы в окно спальни, она испытывала неведомую ей прежде радость лишь оттого, что в уголке, где было устроено
Мынино жилье, горит свет (в роли светильника выступал карманный фонарик), что человечек цел и невредим и даже, кажется, рад ее возвращению. Ванда тотчас принималась готовить для Мыни что-нибудь вкусненькое, а потом с умилением наблюдала за тем, как он орудует кукольной вилкой и кукольным ножом…
Ванда мучилась немотой, постепенно осознавая, какая это опасная болезнь – любовь. Ей хотелось поведать Мыне о своих чувствах, и она не раз пыталась сделать это, однако ей не давалась даже простейшая фраза: "Я тебя люблю". Она выучила ее наизусть, но так и не смогла продвинуться дальше местоимений. Слово же
"люблю" застревало в горле, вызывая удушье. Тогда Ванда попробовала обойтись без него: "Я… тебя… понимаешь? Я – тебя…" И строила умильную физиономию, на которой были глаза, нос, губы и усы с колокольчиками, но не было слова "люблю". Она попыталась выразить чувства жестами, но все кончилось тем, что, ткнув пальцем в грудь себя и Мыню, она упала в обморок, каковой мог означать что угодно. Она зажигала спички, чтоб объяснить
Мыне, как она пылает. Она пила воду, чтоб он понял, как она жаждет. Наконец она прибегла к самому сильному средству, с трудом выдавив из себя единственную известную ей фразу на литовском языке: "Аш тавя милю".
Человечек с любопытством и тревогой следил за Вандиными ужимками, но, кажется, ничего не понимал.
Ванда мучительно размышляла о слове "любовь", недоумевая, почему именно оно должно выражать то, что чувствует она, Ванда (а не тот человек, который, возможно, изобрел это слово для себя и своих чувств), и не обман ли это, и нет ли более подходящих слов, которые не действовали бы на ее язык подобно уколу анестезина перед удалением зуба…
Наконец девушка сообразила, что они должны научиться понимать друг друга, и взялась учить Мыню русскому языку. Поскольку Ванда не читала ничего, кроме школьных учебников, Мыня вскоре освоил весь ее словарь. Теперь он понимал, что стул – это стул, но не понимал, что любовь – это любовь. Ванда прибегла к самому обыкновенному и самому пагубному средству: она записалась в библиотеку и принялась читать книги. Как и следовало ожидать, даже то, что было ясно вчера, отныне превратилось в нечто зыбкое и ускользающее…
Совершенствуясь в шитье лилипутской одежды и изготовлении миниатюрной мебели, Ванда думала о Мыниной родине. Откуда он?
Где находится страна, населенная крошечными мужчинами и женщинами, щебечущими на птичьем языке, в котором слово
"любовь", возможно, означает что-нибудь иное или, маленькое и слабое, вовсе лишено тяжести смысла, озабоченное разве что выживанием в слабосильном словаре? Разве сравнить их слово с
"любовью" Ванды, голыми руками разорвавшей пополам живую кошку!
А какие там птицы и кошки? Не может же быть, чтобы такие крошечные коты испытывали такие же чувства – к птицам ли, людям ли, все равно, – какие испытывает зверь в ее гостиной, вмещающий столько злобы в черном бесполом теле…
– Ты жил под землей? – спрашивала она Мыню.
– Нет.
– На небе?
– Нет. В гдетии.
– Кем же ты там был?
Ей хотелось, чтобы в этой самой "гдетии" он был принцем, хотя она не знала, где находится эта страна и каково там политическое и государственное устройство (как в муравейнике? в пчелином рое?).
– Я был аретом.
– Принцем?
– Аретом великой тефелы. Я лепулил для таксии.
Иногда она испытывала что-то вроде ревности к возможной сопернице из иного мира и готова была уничтожить неведомую страну, чтобы Мыня не смог туда вернуться. Словно отвечая этому темному движению ее души, черный кот в гостиной грохал столом и гнусаво орал. Ванда спохватывалась, гнала дурные мысли, утешаясь тем, что Мыня по собственному желанию никогда не заговаривал ни о своей родине, ни о возвращении.
Мыня освоился в чужом мире. Он уже отваживался на продолжительные прогулки по спальне и кухне. А однажды вернувшаяся с работы Ванда обнаружила его в гостиной. Можно вообразить, каких усилий стоило Мыне взобраться по свисающему краю одеяла на хозяйкину кровать, перебраться на стол, с него на подоконник, спуститься в сад, а затем – видимо, его привлек тяжелый кошачий запах из открытого окна – по плющу подняться в жилище черного зверя. Кот кричал дурным голосом, встав на дыбы и разинув злую алую пасть, дергал стол и пытался когтистой лапой дотянуться до человечка, который дерзко бегал в опасной близости от зверя.
Ванда унесла Мыню в спальню. После этого случая она задумалась: как уберечь человечка от опасностей, подстерегавших его в этом мире? Выход один: надо поместить его в клетку Закона, управляющего этим миром.
Председатель поссовета Адольф Иванович Кацнельсон, по прозвищу
Кальсоныч, отмалчивался, а у Ванды спрашивать было и вовсе бесполезно, поэтому так никто и не узнал, каким образом утрясли вопрос о документах, необходимых для бракосочетания. Скорее всего, Кальсоныч за бутылку самогона состряпал для мышонка бумаги, удостоверяющие, что тот действительно является человеком. Переговоры велись за закрытыми дверями. Однако уже на следующий день весь городок знал, что Ванда Банда выходит замуж за карлика. А может быть, за кролика. Или даже за ученую крысу.
По соображениям конспирации церемония была назначена на раннее утро, но Ванде стало известно, что поглазеть на ее суженого сбегутся все, кроме умирающих, новорожденных и заключенных местной тюрьмы. Это, однако, не поколебало ее решимости.
В белом жестком платье, хрустевшем при ходьбе, словно оно было сшито из лютейшего мороза, в грубом своем башмаке, ради такого случая покрашенном белой краской, сыпавшейся крошками на асфальт, с металлическим подносом в руках, посреди которого кусочком пластилина был закреплен Мыня, Ванда гордо, не глядя по сторонам, прошествовала в загс и вышла оттуда замужней женщиной.
– Ей бы коня в мужья, – проворчала Буяниха. – Первый раз в жизни вижу лошадь, которая выходит замуж за сено.
Очутившись наконец в спальне, Ванда рухнула на постель и долго отлеживалась в полуобморочном забытьи.
Очнувшись, спросила у Мыни:
– Чего же ты хочешь?
Он ответил, для верности указав пальцем на ее левый башмак.
Ванда заплакала. С трудом расшнуровала ботинок. Сняла.
– Ты этого хотел? – спросила она таким голосом, каким говорят:
"Я умираю", или: "Я убила его", или: "Я наделала в штанишки".
Известнейшие городские охальники несколько недель состязались в предположениях насчет семейной жизни Ванды и Мыни. Но вскоре эта тема наскучила даже женщинам. А Буяниха и вовсе всех озадачила, сказав: "Вы-то, большие и настоящие, чем лучше? Бедная девочка…" И заплакала.
В Вандиной жизни мало что изменилось. Она по-прежнему работала на мукомольном заводе, таскала на спине мешки с зерном, ходила за покупками, хлопотала по дому. Как и прежде, гостиная оставалась запретной зоной для Мыни. Как и прежде, вечера они коротали за чтением вслух. И лишь одно все сильнее тревожило
Ванду: она не знала, о чем говорить с Мыней. Снова и снова она возвращалась к разговору о "гдетии", показывала пальцем то на пол, то на потолок (где?), но Мыня только пожимал плечами, давая понять, что нет таких человеческих понятий – верх, низ, право, лево, – которые помогли бы указать путь в "гдетию".
Теперь Мыня спал рядом с Вандой – в углублении на подушке. Глядя на его умиротворенное лицо, она засыпала с улыбкой на губах. Ей снилось, будто она постепенно, из сна в сон, становится все меньше, и это радовало ее, и с этой радостью она и просыпалась.