Выбрать главу

Шекспира с бронзовым ножом-закладкой, раскрывшийся на том месте, где Анджело "а партэ" признается в своей страсти к Изабелле. Как заманчиво ту историю наложить на эту! Я задумчиво взвесил нож в руке. Конечно же, это был уже другой нож. Тот же самый, но другой. Быть может, разминувшись со мною, он пролил чью-то кровь…

Я думал о сокровенном смысле двух-трех чужих судеб, едва различимые контуры которых на несколько мгновений выступили из тумана, чтобы тотчас исчезнуть. Важны не сами судьбы, но связи между ними: не может быть, чтобы эти трое (не считая ребенка) не были как-то связаны между собою. Банальный равносторонний треугольник можно рассматривать как неисчерпаемый пифагорейский символ. Я посмотрел на нож. Впрочем, быть может, они никак не связаны. Вовсе не исключено, что я наблюдал не одну, а две-три автономные истории с тремя-четырьмя женщинами, с двумя-тремя мужчинами. В этом случае число связей становится головокружительно бесконечным, а история утрачивает смысл.

Если… если единственной связью и единственным "смыслом" не стал вот этот нож, живший неведомой мне жизнью, пока мое время стояло на месте, увязнув в болезни…

АППЕНДЭКТОМИЯ

Боли начались еще в пятницу, резко усилились в ночь на субботу.

Кое-как добравшись до кухни, выпил чашку горячего молока и почувствовал себя лучше. Лицо стало мокрым. Таблетки не принимал

– боялся. Весь следующий день не выходил из дому. Не читалось и не спалось – смотрел телевизор. На ночь опять выпил горячего молока. С позвонившей из Ялты женой говорил то печально, то раздраженно.

Утром он с трудом подошел к окну, долго смотрел на лужи. От страха свело шейные мышцы, боль отдалась в уши.

Издали увидев "Скорую", пробиравшуюся между автомобилями через огромный двор, он наскоро оделся и спустился в парадное. Женщина в белом помяла его живот слева, потом быстро провела ладонью от печени вниз. Он вскрикнул.

В приемном покое его провели за занавеску, велели раздеться и лечь на тахту. Вытертый линолеум пола, облупленные, в потеках стены (приемный покой располагался в полуподвале), серые простыни… Ему стало не по себе. Пришел врач с вислыми рыжими усишками, глядя в сторону, сказал, что у него аппендицит, возможно, разлитой, консервативное лечение отпадает, нужна срочная операция. Молоденькая медсестра, состроив серьезную гримаску, тупой бритвой обрила ему живот, всунула резиновую трубку в нос – его чуть не вырвало, когда трубка полезла в горло. За занавеской кто-то хрипло сказал: "Реанимация?

Приготовьтесь принять перитонит". Он не глядя подписал какие-то бумаги. Дали куртку, повели наверх. В операционной велели раздеться. Кожа покрылась мурашками. "Неужели у вас там никакого халата нет?" – сердито спросил врач. Санитар смущенно ответил:

"Есть один… и тот бэу…" Ему помогли взобраться на операционный стол, накрыли простыней до подбородка, раскинутые крестом руки привязали марлевыми жгутами, в правую вену воткнули иголку, придвинули капельницу. Было холодно и страшно.

"Осмотритесь, пока хирурги моются.- Кажется, анестезиолог улыбался.- Вас будут оперировать под общим наркозом, так что вы ничего не почувствуете… Во рту сохнет? Голова кружится?" Он так волновался, что ничего не чувствовал, но ответил: "Да, немножко". Врач удовлетворенно кивнул: "Это лекарства". Ему вдруг захотелось что-нибудь напоследок запомнить. В открытое окно была видна цветущая ветка каштана. "Хоть бы птица на ветку села",- подумал он.

Очнулся в реанимационной палате, все еще с резиновой трубкой в носу и марлевыми жгутами на руках. В окне поверх ширмы была видна цветущая ветка каштана с сидящей на ней птицей.

"Неизвестная доставлена утром,- сказал женский голос за ширмой. Отравление. Промыли, прокололи, но до сих пор не может проснуться". "Разбудите!" – раздраженно потребовал мужской голос. Обладатель его вышел из-за ширмы и уставился на нового пациента. Медсестра назвала его имя, фамилию, год рождения, и он обрадовался, что за время, которое провел в наркотическом беспамятстве, все осталось по-прежнему – и имя, и возраст, и цветущий каштан… "Оперирован по поводу острого флегмонозного аппендицита". "Уберите это… и это… И дайте ему подушку!"

Врач ушел. Медсестра выдернула трубку, сняла жгуты. "Ничего, сказала она устало.- Часа через два-три вас переведут вниз, в обычную палату. После аппендэктомии жизнь не меняется – продолжается". Ему принесли утку. С огромным трудом, превозмогая режущую боль, он сполз с кровати и минут пятнадцать тужился, пока не помочился.

В послеоперационной палате он провел десять дней. Его кормили невкусной пищей, вводили пенициллин. Ходить было очень трудно. В больничном буфете купил пачку сигарет, но курить не хотелось.

Обрадовался: наконец-то можно бросить. Через день посылали на перевязку "с врачом". Молодая хирургиня с красивым мужским лицом пытала зондом, загоняя его в шов. Перед выпиской она обнаружила твердую припухлость и снова прошла зондом весь шов.

День выписки совпал с возвращением жены из Ялты. Она была удивлена и огорчена ("Зачем не дал телеграмму? Что за ребячество!"), трогательно ухаживала за ним. Они вместе удивлялись перемене его вкусовых ощущений: все блюда казались ему жутко пересоленными, чай теперь он пил с сахаром да еще и с конфетами. Вечерами, гуляя с женой, он молчал, не слушая ее болтовню. По утрам, когда она уходила на службу, бродил по улицам, где раньше никогда не бывал. В одном из переулков он познакомился с некра сивой женщиной, к которой и ушел после болезненного разрыва с женой. В новой квартире книг почти не было. Выходные дни они вместе пролеживали в постели, читая вслух тонкие журналы, попивая кофе (хотя его сердце стало бурно реагировать на возбудители) и занимались тем, что Хемингуэй со стыдливым пафосом называл "любовью". По вечерам он ходил в кино – один. Он заговаривал с женщинами на улице, некоторые были не прочь продолжить знакомство. Надолго запомнилась рослая брюнетка, которая требовала, чтобы он причинил ей боль. Он избил ее с наслаждением. Запах ее кожи вспоминался и после прекращения знакомства. Была еще одноногая пьяница, немыслимо гордая и готовая на чудовищные унижения (и он равнодушно соглашался на это). Однажды в какой-то кочегарке, выпив для храбрости, она попыталась убить его, но лишь поранила. Он милосердно задушил ее и закопал в куче угля. Иногда, редко, он заходил к бывшей жене, раза два или три оставался ночевать, но вид старой квартиры, сотен книг любовно подо-бранной библиотеки не вызывал у него ни раскаяния, ни хотя бы ностальгии. Он не мог больше без раздражения и скуки слушать Стравинского, зато часами с наслаждением внимал Березовскому и Веделю в исполнении юрловского хора. По ночам он смеялся во сне, но не верил женщинам, когда они ему об этом говорили. Снилась вода. По утрам он сочинял стихи, но листки с записями чаще всего сжигал.

Каждую субботу ездил к морю. Подолгу сидел на песке с закрытыми глазами, лицом к прибою, и нельзя было понять, спит он или бодрствует. В конце июля уволился и переехал к новой подруге, жившей в приморском городке. Новую работу он искать не стал.

Кое-как позавтракав, отправлялся на берег, а как только установилась жара, даже ночевал иногда на песке в нескольких метрах от воды. Он перестал обращать внимание на свою внешность, ходил в лохмотьях, вызывая недоуменные взгляды блюстителей порядка. В августе он окончательно перебрался на пляж, устроив себе логово между валунами. Ползал по мокрому песку, уже без помощи рук, оставляя глубокий извилистый след. Изредка женщина, с которой он жил, приносила ему еду, но чаще он сам добывал пропитание, охотясь на мелководье за камбалой и медузами. С каждым днем заплывал все дальше и плавал все увереннее. Наконец

11 сентября, на закате дня, он почувствовал, что достаточно надышался воздухом, и, сверкнув чешуей, скрылся под водой.