Евгений Адамович, как уже было отмечено, жил сочинением стихотворных произведений и присутствовал в городе-порте (или все-таки порту?) по приглашению Черноморского пароходства, отмечавшего свой профессиональный морской праздник – День, допустим, флибустьера.
Будучи богатой структурой, пароходство зазвало на праздник кучу всякого народа (за деньги), в том числе и автора популярной песни
“Где ты, черноморская русалка, где теперь штормят твои глаза?”. С этого шлягера, входящего в непременную обойму кабацкого репертуара от Куршской косы до Сахалина, Кастальскому который год капали мелкие денежки, спасая его порой от полной, можно сказать, безысходности и депрессии.
В ходе художественной части торжества Евгений и был женщиной-корабелом замечен и отмечен, хотя и не узнан. А между тем давеча она холодно спускалась с ним в лифте в гостиничный буфет.
Итак, она звалась именно Татьяна. Осмотр вентилей в целом можно было считать завершенным. Довольная собой, сидя в отличном (и очень дорогом) “маленьком” платье среди белых кителей, словно муха в пачке рафинада, Татьяна совершила открытие Кастальского. Заунывное чтение поэта, его невыразительный голос, мрачные брови и размашистые рифмы увлекли ее дыханием какой-то иной жизни, намеком на некую тайную свободу… Она была корабелом с запросами; внимательно дослушав долговязого неопрятного человека в круглых очочках, как бы прячущего свой нелепый рост за страшной сутулостью (практически горб), Татьяна подумала, что неплохо бы с ним – ну, как это говорят, – познакомиться, что ли. При этом не надо забывать, что дома в
Петербурге у нее оставался, прямо скажем, муж-коллега (совсем неплохой армянский мужчина-горнолыжник, по имени, как ни странно,
Гамлет, что для мужчин этой нации, впрочем, дело обычное), а также двое красавцев-полукровок пубертатного возраста.
В гостинице обнаружилось, что номера у них на одном этаже – буквально через стенку. Татьяна сама по себе женщина была прямая, а после банкета у моряков и вообще осмелела: возьми да и зайди к
Кастальскому по-соседски за ножом, несмотря что за полночь.
Незатейливый мотив был правильно расценен поэтом как чистая условность и вызвал улыбку. Вернее, даже усмешку. Усмешка оказалась неприятной. Да и сам поэт, будем откровенны, не особенно радовал собеседника обаянием, являясь человеком сумрачным, презрительным и равнодушным к каждым отдельным людям. Он внимательно прислушивался к себе и знал себе цену. Цена была высокой.
Он и не подумал привстать с кресла. Креслице было низкое, неудобное, отчего острые колени Кастальского почти достигали его острых ушей.
Длинные руки болтались между ног, и во всем тощем облике с этой напряженной сутулой холкой было что-то дикое, хищное. Волчье.
Небритое лицо разрезали две глубокие вертикальные борозды – вот, собственно, и вся улыбка (усмешка). Глядя на него, невозможно было предположить, что этот волчара с неряшливой, татарской какой-то бороденкой, способен, ну, скажем – к напряженному поиску оптимального слова, и словом этим может быть, допустим, “амальгама”.
Впрочем, зубы Кастальский имел крупные (волчьи) и хорошо очищенные.
Рубашки стирал редко и никогда не гладил.
– Нож? – осклабился Кастальский и насмешливо глянул на гостью поверх очков в тонкой оправе, совершенно лишних на его волчьей роже и чудом державшихся на самом кончике носа. – Нет проблем. Водочки-то выпьете?
– Выпью! – расхрабрилась Татьяна-корабел.
Глотнув водки, Кастальский положил руку Татьяне на правое колено, высоко открытое по случаю складных, как отмечала общественность, ног.
…Боролись, как нанайские мальчики, неторопливо и декоративно.
Татьяна жесткие руки Кастальского всячески отвергала, плотно сдвигала колени и отворачивала рот. Рот, однако же, помимо ее воли раскрывался, и грубый Кастальский целовал ее, как хотел, колол своей дурацкой бородой и погружал хищный клюв в Татьянины волосы, темно-седые у корня. “Ну брось, ну давай…” – сопел Кастальский. “Не хочу я, понятно тебе, не-хо-чу!” – громко и убедительно шептала
Татьяна, прижав губы к хрящеватому уху поэта. “Только, ради Бога, молчи”, – приказал Евгений, да так вдруг нежно, что Татьяна обмякла.
И вышло довольно хило. Так называемый Гамлет был куда грамотнее, он был большой армянский мужчина; другие габариты, другая фактура – привычка. Тонкие кости Кастальского, его покатые плечи и узкие бедра слишком напомнили корабелу ее мальчиков, которых она еще два-три года назад купала. Тощий, длинный Кастальский озадачил Татьяну, ей было как-то неудобно обнимать его за шею, выпуклая спина мешала, но руки при этом не находили опоры.
Легким ветром Кастальский пронесся сквозь корабела, едва взбороздив ее лучезарную гладь, – и как бы отключил связь, дал отбой, пережив радость не более сильную, чем при утолении жажды. Хорошая сигарета доставляла ему существенно больше удовольствия. Немедленно прекратил, уставший и сонный, рыскать своими уверенными руками и пробормотал сквозь сон: “Ну чего ты, все же отлично”.
Все было вовсе не отлично. Татьяна всхлипнула и резко, отчетливо, как при магниевой вспышке, вспомнила своего выдающегося Гамлета в снежном ореоле. “Какого черта… Мы же с вами совершенно чужие люди…”
– опираясь на локоть, она зорко вгляделась в хмурое лицо, запрокинутое рядом на подушке и свистящее своим наглым носом.
“Сильный аргумент”, – скрипнул Кастальский и захрапел окончательно.
Утром Кастальский постучался к ней в номер и сказал без улыбки: “Вы просили нож? Вот, пожалуйста”.
В аэропорту “Пулково” Гамлет выделялся из толпы неистовым взглядом и кирпичным горным загаром.
– Что вентили? – спросил, целуя.
– Вентили ни к черту, – честно ответила корабел. – У тебя лучше.
– Ай, джан! – расхохотался Гамлет, он понимал простые шутки. Глядя на его сахарный оскал, Татьяна внутренне содрогнулась.
Отпировав положенное в финской спальне, по обыкновению слегка гордясь собой и простодушно принимая неконтролируемые реакции жены за восторг, коллега доложил:
– Путевки дали на июль, нам десять процентов, пацанам за пятьдесят.
Горбунов уходит на пенсию. Белье получил.
– Звонили?
– А, джан, насчет маминой квартиры: согласны на доплату.
– Скажите пожалуйста, они согласны! Да кто бы с ними без доплаты стал разговаривать! Странный народ, ей-богу…
– Ну, мама, много раз. Много-много… Зачем, говорю, звонишь, утром уже говорили! Нет, звонит, а потом обижается. Старенькая, слушай!
Ничего не помнит. Я говорю: мама-джан, будешь жить с нами. Нет, говорит, зачем с вами, у меня дом в Дилижане, совсем, слушай, не соображает! Какой Дилижан? Что говорит?
– В Дилижане хорошо… – Татьяна зевнула. – Что-нибудь еще?
– Еще? Да, сегодня, как раз перед моим уходом – Касталевский что ли… нет, как его… в общем, из Москвы какой-то, на “К”.
Татьяна рефлекторно погладила мужа по животу.
– На “К” из Москвы? – она пожала плечами. – Чего хотел?
– Спрашивал, нельзя ли тебе заказать субмарину.
Коллега исполнил вдоль позвоночника жены то, что у пианистов называется “глиссандо”, утвердился и повторил набег.
Выходя из ЦДЛ, Кастальский закурил и не успел избежать встречи с
Лианой Пачкория, грузинской поэтессой (из мингрельских князей), чьи тексты он пару раз неосторожно перевел. Подстрочники были выполнены самой Лианой и выглядели, как сочинения отличницы. “В нашем дворе, – писала Лиана, – растет гранатовое деревце, и его лепестки, словно брызги вина, падают на землю. Соседки будят меня по утрам веселыми криками с балконов, а маленький мальчик Ираклий, похожий на ангела, с улыбкой смотрит в мое окно…” Кастальский тогда, как и сейчас, закурил и, с ненавистью зажав сигарету в зубах, кривясь от дыма и круглых букв, злобно отстукал: “Там осыпается гранат, кричат соседки, словно цапли, там на горшке сидит Ираклий, и ангелы тот двор хранят”. Лиана пыталась возражать против горшка, но стихотворение вошло в худлитовскую антологию грузинской поэзии, и благодарная княжна на две недели забурилась с Кастальским в люкс