Выбрать главу

Дома творчества на Пицунде, где потрясла неприхотливого Евгения сенсационным темпераментом, а в перерывах, словно царевна-лягушка, выпускала из рукавов все многоцветье высокогорной кухни.

С тех пор Кастальский старался избегать переперченной Лианы. На ее частые междугородние звонки отвечал без запинки и вариаций:

“Солнышко, ты поймала меня в дверях! Опаздываю на самолет, родная, прости!”

Лиана обрушилась на Кастальского, как барс. Он выронил сигарету и закричал: “Солнышко! Боже, как я рад! Черт побери, вот жалость-то: времени ни секунды! Через час – поезд!”

Лиана сконцентрировалась и, как лассо, метнула петли своего имени, цепко обвив Кастальского. Он явственно уловил глухой рокот каннибальских тамтамов.

Через полчаса сидя, а если честно, – лежа в номере гостиницы грузинского постпредства на улице Палиашвили, чья великая тень, казалось, вдохновляла Лиану на истинно оперную феерию любви, спеленутый до состояния полной капитуляции, – Евгений настаивал, что провожать его не стоит, тем более, что билета у него еще нет и неизвестно, не застрянет ли он на вокзале. Гордость не позволила

Кастальскому уйти, как говорится, по-английски, пока княжна плескалась в душе.

Короче, вместо того чтобы согласно мечте вынуть из холодильника бутылку пива, окружить себя уютом в виде стакана, пачки сигарет, бутерброда с бужениной и телефона; включить телевизор и с трепетным томлением следить за траекторией мяча, изысканной и точной, как на чертежах Леонардо да Винчи; вместо тепла и покоя, дивана и релаксации, вместо космоса настольной лампы и ночного стрекота пишущей машинки, и полной пепельницы, и пустого стакана; вместо счастливого вечера, о котором суетный Кастальский мечтает каждое утро, к закату сворачивая своей мечте цыплячью шею и швыряя ее под колеса обстоятельств, – он и на этот раз мчался в компании совсем не нужной ему страстной женщины по сырой, стылой, облетевшей Москве в той последней стадии убогости, какая настигает ее в одиннадцать вечера в ноябре, и туповато производил в уме подсчеты (к которым приглашала табличка рядом с портретом таксиста Кухаренкова Анатолия

Фомича), не в силах постичь, что означает требование привести трехпроцентный коэффициент в 10-кратное соответствие с показаниями счетчика.

Тьмы и тьмы у касс обнадежили Кастальского: не жди, мол, солнышко.

Однако аккуратный, как сейф, паренек притерся к нему прочным плечом и дружески шепнул: “До Питера надо?”

– Да-да! – неожиданно обрадовался Кастальский. – То есть, нет… То есть я хочу сказать… – он окончательно растерялся под перекрестными взглядами барыги и княжны.

– На “Стрелу”, СВ, – тихо соблазнял тот.

– Сколько? – спросила деловая княжна.

– Полторы.

– Полторы чего? – недопонял Кастальский.

Парень усмехнулся:

– Гляди, командир. Дешевле не возьмешь.

При грузинке торговаться было немыслимо. Кастальский, ощутив вдруг ватное безволие, как во сне, сунул парню тысячу и еще 450 пятидесятками. Полсотни не хватило. Лиана, восторженно щебеча, приняла участие в сделке. От бредовости происходящего темнело в глазах. Их буквально заволакивало тошнотной пеленой. В купе Лиана сорвала еще пару поцелуев. Красный бархатный бант, стягивающий волосы в пышный хвост, делал ее похожей на пони с низким крупом. На миг Жене представилось, что она едет с ним. Он едва не потерял сознание.

Кастальский пронзал ночь в северо-западном направлении. Ему хотелось плакать. До спазмов жалко было полутора тысяч. Колеса строчили, как время. Время уходило безвозвратно. Без-воз-врат-но! – вдруг остро осознал Кастальский, ощутив эту непоправимость почти физически.

Время прошивало его, как Александра Матросова. Надвигалось сорокапятилетие. За 45 лет Евгений не научился владеть ситуацией.

Волны обстоятельств, и даже не крутые океанские, а вполне пошлая рябь от проходящего катера, язычки скромного прибоя – увлекали, тянули на глубину, слизывали, как цинично брошенный на ночном пляже презерватив. Он всегда шел, трусил своей волчьей трусцой, чуть забирая вбок, – куда звали, даже не слишком настойчиво; не отказался ни от одной, самой завалящей, связишки ради любви, работы или, допустим, заработка. А также – ни от одного, самого ничтожного заработка ради мучительной благодати в космосе настольной лампы…

Где-то подрастала дочка. И не где-то, а достоверно известно где – в определенном городе Бостоне, куда он побоялся ехать десять лет назад, нетерпеливо дав развод и согласие на выезд своей решительной и толковой жене. Та сразу задышала легко и свободно и, согласно эмигрантской фене, “вписалась”, пробившись с годами в крупные галерейные дилеры, воротилы арт-бизнеса: пила кровь из русских художников. Женя видел ее пару лет назад, побывав, наконец, в

Америке по приглашению мелкого университета в составе группы писателей-нонконформистов. (Нонконформистами в кругах наивной американской профессуры слыли все, кто не печатался в Советском

Союзе в праздные годы застоя. Кабы не трогательная трактовка российских процессов в линейных мозгах Микки-Мауса, хрен бы, конечно, Кастальскому, задрав голову, отразиться в агатовых гранях

Эмпайр-билдинга.)

Жена приняла его в соразмерном трехэтажном жилище (считая подземный гараж), предварительно заехав за ним в Нью-Йорк на длинном открытом

“форде” цвета топленых сливок. В недорогом красном “рэббите” ждала у поворота на Эктон шестнадцатилетняя Даша. Даша оказалась смугла и крепко сбита, похожа на мать. Из дыр в застиранных джинсах сияли бронзовые колени. Она сверкнула зубами: “Хай, гай!” – и покатила впереди.

Регина – Реджина, разумеется, – говорила с дочерью – с его дочерью!

– по-английски. “Юджин, – спрашивала Даша дома, – как ты доволен

Америка?” “Не хочешь назвать меня папой?” – поинтересовался

Кастальский. “Йе, па, – покладисто улыбнулась Даша. – Какой гадость ты smoke? What about… ээ… травка, о`кей?” Марихуана Евгению не понравилась. Дерет горло, как махорка, вот и все. И как-то паскудно сдвигает перспективу. Конопля, одно слово. Регина много говорила о годовом доходе, об аренде дома и долго ругала матом двух художников, которые ушли от нее к Нахамкину. Ее муж Кен, консультант строительной фирмы, выпил с Кастальским ложку виски, захмелел, широко улыбнулся и в девять пи эм ушел в спальню.

– Кенни любит рано вставать, – почему-то с гордостью сказала Регина.

– Разве ему дашь пятьдесят восемь? Он обыгрывает в теннис китайца.

– Почему китайца? – удивился Кастальский.

– А ты все пьешь… – Регина задумчиво расстегнула пуговицу у него на брюках.

Евгений смутился:

– Может, не стоит? Все-таки Кен… Я у него в доме… Неловко…

– Это мой дом, – успокоила Регина. – Вся недвижимость на мое имя. А старина Кенни – не сексист. Мы вполне свободны. Его любовница, милое, хотя и глуповатое существо, обедает у нас по пятницам. По субботам и вторникам мы вчетвером играем в теннис.

– С китайцем?

– Оставь-ка свои подначки. С голландцем, если это важно. Но я рада тебя видеть.

Кастальский давно (в сущности, никогда) не любил жену. Ее холодный, расчетливый секс, слишком техничный на его вкус, взволновал его не больше, чем детская электронная игра “Поймай яйцо”. Он не пожалел, что они расстались. Ее стерильную Америку с этим блядским феминизмом, без тени безумия, страсти и тревоги, облитую голым светом трудолюбивой скуки и деловитого достатка, с и-зюм-рюдными лужаечками – Кастальский вычеркнул, вынес за скобки жаркого котла, пряно кипящего речистыми алкашами, радушными психами, растрепанными девчонками, нарядным мусором, голоногими студентами, объятиями на траве, неосознанной, врожденной свободой, опасными ночами, которые сгустились однажды в огромного негра, пропевшего с бесподобной блатной растяжкой: