В электричке Тата задремала и не услышала, как сел возле нее мятый гражданин неопределенной наружности и спросил шепеляво: “Не желаешь поиграться?” А когда она вздохнула и положила сморенную голову ему на плечо, он осторожно вынул у нее из рук сумочку с последней сторублевкой и билетом до Феодосии, немножко потрогал за грудь и бесшумно вышел на ближайшей станции “Нижние Котлы”.
“Котлы…” – пронеслось в сонном мозгу Таты, – котлы… Огромные и закопченные, с остатками мяса и сала, прикипевшего к стенкам, она скребла эти котлы проволочной щеткой, отдирала ногтями пригоревшие куски и торопливо, неряшливо набивала ими рот. Былая неистовая красота тлела под серой кожей, обтянувшей лицо женщины. Она работала на кухне при засекреченном бараке, вынесенном далеко за колючку главной зоны и являвшемся центром как бы небольшого городка: со столовой, клубом, баней, больницей, домиками лабораторий. Этот городок назывался “шарашкой”, в теплом бараке жили и что-то там изобретали ученые. Их кормили мясом, они свободно ходили по территории своей шарашки, и Фатима на кухне слышала их громкие разговоры и смех.
Сама она жила в поселке ссыльных, главным образом – немцев и татар.
Каждая зима уносила родную душу: сначала сестру, потом золовку, в минувшем декабре, под Новый, 1948 год, умер, захлебнувшись горловой кровью, брат. Спасая себя, Фатима сошлась с вертухаем из шарашки, и ее пристроили на кухню.
Потом Тата увидела сухощавого человека с ястребиным носом. Он стоял на залитом луной крыльце и обмахивал веником валенки. Дверь распахнулась, ударив его в плечо, и из сеней вышла закутанная в пуховый платок Фатима. Испуганно ахнула, а человек рассмеялся.
Потом кадры замелькали путано и суматошно. Вот ястребиный человек вынимает из косы Фатимы шпильки и пропускает между пальцами рассыпавшийся черный песок ее волос. Вот она в спущенной с плеч сорочке судорожно обнимает его, и ее лицо блестит от слез. Потом бежит за грузовиком, увозящим этого человека, и под распахнутой телогрейкой виден ее высокий живот. Так исступленно бежит овца за машиной, увозящей ее новорожденного каракульченка. Грузовик давно скрылся за поворотом черной дороги, а она все бежит, молча и тяжело, и падает ничком, лицом, большим своим животом прямо в весеннюю грязь.
Последним приснился Тане маленький мальчик, скачущий вдоль берега, разбрызгивая мелкую воду; он скачет, нарочно с силой ударяя пятками, чтобы брызги летели фонтаном. А поодаль, в белой рубахе, по пояс в реке стоит прекрасная женщина и моет свои прекрасные волосы. А мальчик скачет и скачет…
/
/
Из вагонов последней электрички вышло не больше пяти человек.
Освещенный поезд, дернув с места, тут же с воем умчался в депо, и силуэты ночных пассажиров растворились под разбитыми фонарями перрона.
Таня неслась по кромешному поселку типа городского, потом по шоссе, и ей казалось, что эти расплывчатые, преступные тени неслышно скользят по пятам, чтобы прильнуть к ее шее и выпить из нее все желание. Особенно страшно было идти по полю, где совсем негде спрятаться, только слиться с землей, как та женщина. Одна тень действительно неотступно следовала за ней, и, как ни спешила Тата, оскальзываясь в комьях земли, падая и пускаясь почти бегом, расстояние между нею и мужчиной все сокращалось. Страшнее всего, что он молчал, этот преследователь и соглядатай, и молча, молча, молча догонял ее. И вынести эту гонку стало невозможно.
И тогда Тата остановилась и пошла ему навстречу. Они сошлись, как два хулигана, делегированные своими бандами для вступительного единоборства. Вблизи лицо мужчины оказалось молодым, почти мальчишеским, оно качалось над ней и широко разевало рот в дикой ухмылке. Парень выдохнул облако перегара, протянул длинные руки и почти коснулся ее шеи. Тане было известно то, чего не знал парень.
Его скисшая кровь створаживалась у нее на глазах. Год, от силы два оставалось болезни с ничего не объясняющим названием “гепатит С”, чтобы превратить косого олуха и паразита в третьем поколении – в мертвую труху. И что, вот этот полумертвец встал на пути урагана ее желания? О нет, она уж не та Моль, зарытая в удушливый ком забот и кропотливо грызущая шерстяную нитку жизни, чтобы выползти в дырочку и незаметно полетать в шкафу, натыкаясь на фанерные стенки.
Тата вцепилась парню в руки, и пальцы провалились в вялые мышцы у локтевого сгиба. Пусть это случится сейчас, прямо тут, не сходя с места, и нечего тянуть два года. Напрягая волю так, что лопнул в глазу сосуд, она послала губительные лучи в мишень, разбитую на миллиарды клеток, и миллиарды смертоносных вирусов принялись разить врага направо и налево, щелкая ядовитыми челюстями своих штаммов.
Олух и паразит заорал и задергался, словно петрушка, кровь почернела и забила хлопьями печной сажи каждый его капилляр, все до единого. И он осел в железной хватке ведьмы по прозвищу Моль, навалившись на нее своим протухшим трупом.
И тут, словно горох, из серой мешковины предутреннего неба посыпался град. Он бил наотмашь, рвал перистое платье и кожу; Тата бросилась к лесу, но град небесный догнал ее и сокрушил. Ведьма упала, вжавшись в ничтожную глубину межи, вросла в землю и закрыла голову израненными руками.
Здесь и нашел ее утром Анатолий Монахов, следующий по холодку на станцию за газетами и прочими плодами цивилизации.
/
/
Каждое утро, вот уж сколько лет, Маня выходит к первой электричке – раньше всех выложить свой товар: редиску, зелень, молодую репку, смородину, свежую рыбу, а ближе к осени – яблоки, картошку, георгины. Мы, постоянные дачники, всегда стараемся застать Маню на базарчике: торгует она честно, дорого не просит, и продукт у ней всякий день отборный. Женщина Маня чистая, опрятная, разговор культурный, хотя водятся за ней странности. Например, разговаривает с кошками, причем на “вы”. Увидит кошку и непременно с ней покланяется: “Доброе утречко, тетенька, как спали? Что Васильевна?
Не пишет вам? А вы обиду-то не держите, почта из Парижа долго идет”.
Потом Маня смертельно боится грозы, а если, не дай бог, падет град, с ней делается настоящий припадок. Забьется под одеяло, тихо плачет и цепляется за мужа, как маленькая.
Муж Мани, Коля-трубочник, жалеет ее. Говорят, раньше она сильно болела, он едва ее выходил; Маня поправилась, но с тех пор сделалась как бы слегка малахольная. Хотя, если честно, у нее и раньше мозги были изрядно набекрень. К слову-то сказать, она вовсе и не Маня.
Каким ветром ее к Коле занесло – никто не знает: совсем как дурочка, без памяти и без всего. Практически нагишом, ни документов, ничего.
Калика перехожая, перекати-поле. Как ни бился Коля – ты, мол, кто? А она: никто. Моль я, моль. Ну и стал он ее называть условно Маня. А после отогрелася, бедная, возле Коли – да и стала с ним. Типа жены.
Коля говорит – Бог послал.
…Врешь ты все, Кассандра, чмо нераспечатанное. Совсем крыша съехала.
Чем херню всякую пророчить, нашла бы себе мужичка при снастях.
Дерануть тебя разок, мигом чердак-то прочистится. Все, кончай базар, пошла, пошшла, моль малахольная!
Так говорили они ей, и кидали камни в черную мачту спины.
А она кричала на рассвете: вижу, вижу, идут несметные рати, вижу курганы из павших, реки крови размыли крепостную стену и устремились в озеро Тенгиз, и стало оно из синего красным. Вижу, варвары увозят ваших жен, перекинув поперек седла, и младенцы захлебнулись кровавым молоком, брошенные на корм собакам. Огонь пожрал наш город, храмы наши, сады и ристалища. Неужто не слышите вы в грохоте волн, разбивающих грудь о скалы, хора мертвых? Ваши глаза и внутренности расклеваны стервятниками; клекот вашей крови разрывает мне уши!
Кровь, кровь вопит под копытами низкорослых лошадей и боевых верблюдов. Вы спрашиваете, отчего запели пески на тысячи караванных переходов вокруг? Это поет ваша кровь, неразумные, смешиваясь с песком, она стекает к огненному сердцу земли и закипает лавой.