Выбрать главу

– Красивая собака, талантливая с-собака, бессмысленная со-собака, – объяснялся Чернов, и Пеструха благодарно лизнула его в губы.

– Животное, – сказал Сорока Гаврилову с любовью. – У тебя в раковине кто-то квакает.

– П-правда, чу-чувак. Женись, а? Женись, Б-борька! Б-боб, н-надо же-жениться, ей-богу, Гаврила, женился бы, ч-чего ты, п-п-правда! – Чернов был потрясен идеей.

– Безумцы, – сказал Гаврилов. – А поспать? Хоть в воскресенье выспаться!

– На ком же прикажешь ему жениться? – рассердился Сорока. – Вот обожаю эти разговоры! Жениться! Поди-ка женись в сорок лет! У человека привычки, образ жизни. А тут будет неизвестно кто мелькать перед мордой. Попробуй-ка в сорок лет женись-ка.

– Не будем преувеличивать, – откликнулся Гаврилов. – Не сорок, а тридцать девять.

– На Светке, на ком же еще! Чу-чувак, лучше Светофора не найдешь.

– На Светке нельзя, – сказал Сорока. – Она хорошая. На таких нам жениться нельзя. Во всяком случае, Гавриле.

– Это почему же? – обиделся Гаврилов. – Почему это мне нельзя на хороших?

– Потому что ты животное, – улыбнулся Сорока.

– Я не хочу жениться, – сказал Гаврилов. – Старики, ну подумайте, разве нам плохо вместе? Почему я должен жениться?

Будет тут, правда, мелькать какая-то…

– Не какая-то, а Светка. Светка не какая-то. Вот куда ты, гад, ее девал? Ко-кому бы она сейчас здесь помешала?

Вода из раковины перелилась на пол и растекалась ручейками.

Сорока, оттопырив мизинец, брезгливо гонял ее тряпкой.

– Выпьем за Светку! – провозгласил Гаврилов. – Потому что, на самом деле, лучше нее… никого на свете. Буквально.

Выпили. Гаврилов обнял Сороку за шею и положил голову ему на грудь. Очки у него запотели.

– Споем, Сорочка? Вот почему мне всегда хочется петь? Говорит это о широте души, а, старики? Почему русский человек должен выплеснуть себя, к примеру, в песне? О чем это говорит, а? Роме нужна мама, это правда. Но что же я могу поделать? Как ты со своей Ритулей живешь, Чернов, я не понимаю. Я бы ее просто порешил на третий день. Убил бы на фиг. Они созданы для того, чтобы приводить нас в бешенство. А, Чернов?

– Н-ну где-то она святая. Как можно любить святую? Мы когда ушли с Пеструхой гулять? Позавчера?

– Неет, старый, мы ушли в среду. Пеструха, когда мы ушли, безумная собака? В среду или во вторник?

– Нет, мы ушли в ночь на четверг, я помню точно. “Пахтакор” с

“Трактором” играл, – авторитетно подытожил Сорока.

С минуту товарищи обдумывали эту трансцендентальную информацию.

– Сорока, – засмеялся тут Гаврилов и уронил очки. – Сороковина моя старая. Сконструируй мне трактор, и я уеду на нем к чертовой матери.

– Ритка моя с-с-самая длинноногая чувиха во вселенной. Я ее вообще-то обожаю. Но она ни фига же не понимает, чуваки. Я прихожу, а она плачет. Ну как жить? Вот на ком бы ж-жениться, это на С-светке твоей.

– Собака ты старая. Ты не должен так говорить. Ты не должен говорить, что она моя. Понял? Так говорить ты не должен. Это неверно. Какая же она моя, подумай сам своими куриными мозгами.

Да ее и нет. Где ты? Светка! – Гаврилов заглянул под стол. -

Нету. Нету нигде. Это я ее истребил. Дайте мне по морде. Нет, ты дай, дай мне по морде! Ну! Это даже приятно, если привыкнуть.

Какой я, к черту, инженер. Я даже дельтаплана сроду не видал. Ты видел дельтаплан, Сорока?

Сорока разглядывал себя в зеркало и подпирал языком то одну, то другую щеку.

– Вот лицо, – сказал он, – которое внушает доверие. Светка так и сказала: “Твое лицо, Аркадий, внушает мне доверие!” Как можно было отпускать такую девочку? Я влюблен в нее, Боря, давно и безнадежно. А она любит тебя. Треугольник, в сущности. А между тем, если сравнить мое лицо и твое, то всякий скажет, что я – человек глубоко нравственный, а ты – животное. У тебя нет моральных критериев.

– Если уж говорить о нравственности… – сказал Гаврилов, зевнул и замолчал. Он положил голову на стол и всхлипнул. – Очень Верки не хватает, братцы…

Он лежал головой на столе и слушал, как Чернов объяснял Сороке:

– Надо уложить чувака. Хреново ему, по-моему.

– В сущности, жениться ему нельзя, – заметил тут Сорока. – У него раненое сердце. И у меня раненое сердце. У нас у всех раненые сердца, Чернуха. Нам никак нельзя жениться. Нам надо проектировать трактора.

– И дельтапланы, – всхлипнул опять Гаврилов. – Только не надо держать меня за пьяного. Я не пьян. Я устал.

– Н-ну, разумеется, чувак, ты дико устал. Дико устал. И мы дико устали с Сорокой. А меня Ритка ждет. Но я, пожалуй, не дойду.

Устал я, чуваки, и ты устал, Г-гаврила. Я уж сегодня ничего не напишу. А?

– А ты брось писать, Чернуха, старая ты собака. Что ты можешь написать? Ценно открытие – тогда это литература. Вот он спроектирует новый трактор, и это будет открытие. А мы с тобой ничего не откроем. Ничего мы с тобой не откроем, собака ты моя старая.

– Б-боб, ты дьявольски устал.

– Нет, я пьян. Давайте посмотрим друг другу в глаза. Все пьяны.

Даже Пеструха пьяна, старая, милая моя собака. Налей-ка пивка,

Чернов, и поехали к этой Светке безумной. Надо съездить, неудобно. Человек ведь ждет.

– Поспим и поедем. С-сороковина, ты устал? М-мне кажется, надо вз-вздремнуть.

– И Светка устала. Мы усталое поколение, – сказал Сорока и выволок Гаврилова из-за стола.

Гаврилов засмеялся и обмяк. Кухня завертелась перед ним. Его обхватили поперек туловища, и ноги Гаврилова в драных джинсах волочились за ним, как ненужный груз.

10

Пеструха обнюхала ей щиколотки и вспомнила. Хотела подать лапу, но не устояла и повалилась на бок. Светка почесала ей живот.

– Талантливая собака, красивая собака, бессмысленная собака… – шептала она. – Ах ты, Пестрядь, все про меня понимаешь, дрянцо…

Она домыла посуду, выскребла плиту, отдраила полы, вычистила ванну и унитаз-лицо-хозяйки. Из одной комнаты камнепадом обрушивался храп. В другой стоял в кроватке Ромаша и жмурился на солнце. Он покосился на Светку

– Явилась, – сказал он обиженно. – Я уж боялся, ты совсем затерёхнулась.

– Затерялась?

– Ну да. Я и говорю. Ждал-ждал. И куда это ты затерехнулась, суровая тетка?

Ромка воздел руки с растопыренными пальцами и гневно, по-гавриловски, потряс ими перед Светкиным лицом.

Он научился прокатывать букву “р” и делал это с удовольствием.

ДЕВЯТЬ ДНЕЙ

Сырость медленно ввинчивалась в суставы и разрывала изнутри.

Жидкость, изменившая агрегатное состояние, меняется в объеме – лед разрывает бутылку так же, как и пар. Вот чего не понять.

Отлично помнилось, как в калужской гимназии полусумасшедший учитель физики с круглыми свергающими стеклами на месте глаз, в длинной шерстяной кофте, обшитой тесьмой, – как он, по-польски глотая “л”, не меняя виноватой и загадочной улыбки, как бы имея в виду нечто затаенное, барышням недоступное, задрав бородку, мечтательно декламировал: “При охваждении тево сжимается, – и стискивал сухопарый кулачок, – при нагревании, напротив, тево увеличивает свой объем!”

Но вот же вам, своими глазами: хоть замораживай, хоть нагревай, в результате – осколки. Собственноручно выметаешь из кабинета химии длинной метелкой, приносимой из дому (чтоб спину меньше ломило).

Маргарита не смотрела на будильник. Этот кромешный час маятник в их чудном, скрипучем, гулком доме (множество углов и уголков, до жути темных и сладостно, притягательно освещенных из-под шали, что ли, какой-то, из-под розовых и зеленых стеклянных абажуров)

– этот час механизм маятника отмечал пятью ударами. Время всеобщего сна. Только дедушка со стоном то спускался, то поднимался по лесенкам, коротая бессонницу в поисках воров.

Воры так и не появились. При дедушке. А потом, уже после его смерти, не таясь, не скрипя на цыпочках ступенькой, они вошли, твердо звякая подкованным каблуком. Заполночь, как на Рождество, зажгли весь свет и рылись, рылись, всех перебудили… И, громко переговариваясь, громко, весело и непонятно, – ушли. И папа вместе с ними. Часы били пять. Они ходили исправно до пятьдесят третьего года, пока Верочка, со своими нервами, не подвязала им маятник. К тому времени все уже жили в Москве, на Сретенке, мама умерла, а Маргарита с сестрами Ингрид (Ириной) и Астрой