— Я никогда больше сюда не приду! — кричу я. — Никогда!
— Куда ты денешься, — говорит Бен.
— Мама, — рассказываю ей, — юрист обнаружил завещание. Оно лежало в одной из книг вместе со старыми чеками из больницы.
Мама радостно треплет меня по волосам. Однако я не прыгаю от восторга.
— Понятно, — говорит она, опуская руку. — Ну, расскажи. Любопытно же. Тогда кому? Людям-барби? Людям-животным? Людям-растениям? Людям-людям?
— Всем им достаются лишь те чеки на небольшие суммы, о которых я тебе говорила.
— Ну и?
— Хочешь знать, кому достанутся наградные-призовые и все бабло-фуфло? — спрашиваю я. — Сиротам.
Мы молчим. Даже пение нас не трогает. Когда все встают, я устало поднимаюсь на ноги.
— Так я и знала, — говорит мама.
— Интеллектуально одаренным сиротам, — поясняю, — он основал специальную организацию.
— Таковым Бенни себя и считал, — говорит мама. — Где наше древо родства и генеалогическое древо?
— Не могу их найти, ма.
— Наверное, я их выбросила, когда переезжала, — говорит мама. — С этим переездом со Среднего Запада в Калифорнию была такая морока, а я к бумагам всегда небрежно относилась.
Она сникает. Потом встряхивается.
— Ты будешь оспаривать завещание?
— А смысл — без фамильного древа и против сирот?
— Как же так? И больше ничего в нем не было?
— Было, по мелочи. «Общество бездомных» получит его носки и трусы. Кампания по борьбе с неграмотностью — подержанные книженции. «Престарелые горожане» — телевизор и видеомагнитофон с кассетами. Инвалиды — велотренажер. Наука — его тело. А портфолио отойдет одаренным сиротам.
— А тебе ничегошеньки? — спрашивает мама. — А я-то его кормила-поила. Часами выслушивала.
— Мне достается квартира, — говорю я.
— В комплексе «Социальное жилье»? — уточняет мама.
— Крохотная, запущенная, обшарпанная квартирка.
— Но, Господи, почему? — И тут ее осеняет: — Ну так продай ее, и дело с концом.
— В завещании оговорено, что я не имею права ее продавать.
— Что ему от тебя нужно? — недоумевает мама. — Он вечно чего-то от тебя хотел.
— Полагаю, ему нужно, чтобы я отпирала дверь, входила в пустую квартиру и думала о нем.
— Вот нахал! Дурость какая, — говорит мама. — И ты будешь так делать?
— Нет. Я вообще больше не буду о нем думать. Его и так было в моей жизни через край.
— И квартира будет стоять пустая?
— Может, я зайду туда и крикну в каждый угол: «Бен, я не стану о тебе думать. Я вычеркнула тебя из своей жизни». А потом выйду и запру за собой дверь.
— Будь практичнее. Сдай ее какому-нибудь студенту. Практиканту одной из окраинных больниц.
Больше сказать нечего. Главная тема исчерпана.
— А как же кадиш?
— Ма, пусть сам справляется, без меня.
— Он никогда не умел справляться сам, — говорит мама. — Не умел быть менчем. Я не жадная. По пятницам молись за Бенни, а утром по субботам — за меня.
Она подталкивает меня. Я устало поднимаюсь и произношу слова молитвы, которая повторяется за службу четырежды и все равно каждый раз необходима — чтобы помнили.
В деревне, на родине моих родителей, доверяли только родственникам. Чужие могли предать. Племянница превращалась в женщину на глазах своего дяди. Двоюродные братья и сестры каждый день тесно общались. А все равно нельзя. Всегда было нельзя, и будет. Даже когда смерть разлучит их.
Мама тяжело опускается на место.
— Это я была виновата, — сказала она. — Ты родилась от брака родственников. Мне бы надо было смотреть за тобой денно и нощно. Ты будешь стоять подле меня и думать о нем, а я, рядышком, стану тебя оберегать.
Моя мать, кинозвезда
Мама сидит на бархатной подушке, я рядом. Для меня это последняя возможность расспросить ее о первых годах замужества, о том, что она любила, какие цвета предпочитала.
— Какие у тебя были любимые цвета, мама? — спрашиваю.
— Винный и аквамариновый, — отвечает она, не задумываясь.
— Но ты никогда их не носила. Всегда покупала мне, — удивляюсь я.
— Чтобы хоть одна из нас их носила, — отвечает.
В синагоге надлежит соблюдать приличия, но, пока читаются тексты и поются псалмы, мы шепчемся.
— Твой любимый фильм?
— Кино, ты хочешь сказать, кино. Все люблю.