На следующее утро я уже шла в Белосток. Ни по дороге в Варшаву, ни на обратном пути я не видала ни одного фашиста. Время от времени какой-нибудь крестьянин подсаживал меня на телегу. Стоило только выйти из города, и нигде — ни в деревнях, ни в лесах, ни в садах — не было ни фашистов, ни коммунистов. А небо то же, земля та же, птицы и звери те же. Все путешествие заняло десять дней. Я чувствовала себя победительницей. Прежде всего, я нашла рукопись Менаше, и теперь она была при мне, спрятанная под блузкой. Кроме того, я доказала самой себе, что я не трусиха, хотя всегда себя считала такой. Честно сказать, переход границы на обратном пути не был особенно опасен: русские не трогали беженцев.
Я пришла в Белосток под вечер. Выпал снег. Подхожу к нашему жилью (нам дали одну комнатушку), открываю дверь и — на тебе! Мой герой — в постели с бабой. Да я ее прекрасно знала! Отвратительная виршеплетка, вдобавок страшная, как обезьяна. Лампочка керосиновая горит… Печка жаркая — видно, раздобыли угля либо дров… Еще не спят… Знаешь, дорогой, я не заорала, не закричала, не упала в обморок. Не в театре же, в самом деле! Оба на меня уставились молча, а я открыла дверцу печки, вынула из-за пазухи рукопись и швырнула ее в огонь. Думала, Менаше кинется, но он даже не пикнул. Буквально через несколько мгновений бумага задымилась. Я беру кочергу, перемешиваю угли, сверху их подсыпаю, с боков. Стою, смотрю… Огонь не спешит, и я не спешу. Когда «Ступеньки» догорели дотла, я подошла с кочергой к топчану и сказала той бабе: "Ну-ка, вон отсюда, а то мигом в труп превратишься!"
Надо признать, она не спорила. Натянула наскоро свое барахло — и нет ее! Знаешь, пикни она, я б ее убила. Когда рискуешь своей жизнью, перестаешь ценить и чужую.
Менаше молчал. Я разделась. В ту ночь мы обменялись лишь парой слов. "Я сожгла твои «Ступеньки». — "Да, я видел". Мы обнялись, и оба знали, что это — в последний раз. Никогда он не был так нежен и могуч, как в ту ночь, а поутру я встала, собрала вещички и ушла. Я уже ничего не боялась — ни холода, ни дождя, ни снега, ни одиночества. Потому я и живой осталась, что ушла из Белостока. Пришла в Вильно, устроилась работать в столовую. Там я насмотрелась на всех этих литературных деятелей, на эти яркие индивидуальности. Видела, до чего мелочными становятся они, как подлизываются и юлят, когда надо раздобыть миску супа или пристанище. В сорок первом я бежала в Россию.
По-моему, я уже говорила, что Менаше очутился там же, но больше мы не виделись, да меня и не тянуло. В каком-то интервью он сказал, что фашисты отобрали у него книгу, и что он будет писать ее заново. Насколько мне известно, ничего он больше не написал. Но это и спасло ему жизнь. Опубликуй он что-нибудь, его бы прикончили, как всех остальных. Правда, он все равно умер.
Мы долго сидели молча. Затем я сказал:
— Шивта, я хочу тебя спросить еще кое-что, но можешь не отвечать. Просто любопытно.
— Что ты хочешь узнать?
— Ты была верна Менаше? Ну, физически?
Помолчав, она сказала:
— Я могла бы тебе ответить по-варшавски — "Не твое собачье дело!" Но ты — Лошикл, и я скажу тебе правду. Нет.
— А как же ты шла на это, если так любила Менаше?
— Не знаю, Лошикл, не знаю. А разве я знаю, почему сожгла рукопись?! Он изменял мне с толпой баб, а я даже не упрекала его. Умом я давным-давно поняла, что можно любить одного, а спать совсем с другим, но когда я увидела это уродище в нашей постели, во мне в последний раз проснулась актриса, и я не могла не сыграть. Ему ничего не стоило остановить меня, но он только наблюдал.
Мы снова замолкли. Потом она произнесла:
— Никогда нельзя жертвовать собой ради любимого. Если раз рискнешь жизнью, вроде меня, окажется, что больше дать нечего!
— В романах герой всегда женится на спасенной им девушке, — заметил я.
Она вся напряглась, но не ответила, и вдруг сникла, сморщилась, будто старость сразу внезапно рухнула на нее. Я не ожидал услышать еще хоть слово об этой истории, когда она проговорила:
— Вместе с этой рукописью я сожгла свою способность любить.
БРАТЕЦ ЖУК
Я мечтал об этом путешествии с пяти лет. В ту пору наш учитель Моше Альтер прочел мне тот отрывок из Торы, где Иаков с посохом переходит Иордан.[10] Но когда в возрасте пятидесяти лет я приехал в Израиль, мне хватило недели, чтобы перестать изумляться. Я побывал в Иерусалиме, посетил Кнессет,[11] взошел на Сион,[12] осмотрел галилейские киббуцы,[13] постоял над руинами древнего Цфата, побродил в уцелевших развалинах аккской крепости, даже отважился на опасное по тому времени путешествие из Беер-Шевы в Сдом, где по пути видел, как арабы пашут на верблюдах. Израиль оказался даже меньше, чем я себе представлял. Машина, в которой я путешествовал, не могла вырваться из какого-то заколдованного круга: все три дня нашей поездки, куда бы ни ехали, мы, казалось, играли в прятки с озером Киннерет. Днем машина ни на мгновение не остывала. Чтобы спастись от слепящего света, я нацепил две пары солнечных очков, одни поверх других. По ночам откуда-то налетал знойный ветер. В тель-авивской гостинице меня научили манипулировать створками жалюзи, но стоило выйти на балкон, как нанесенный хамсином[14] мельчайший песок густо запорашивал простыни. Вместе с ветром налетали мухи и бабочки самой невероятной величины и расцветки, а с ними жуки — такие громадные, каких я в жизни не видывал. Как они жужжали и гудели! Мотыльки с неимоверной силой бились о стены, будто готовились к генеральному сражению насекомых против человека. Тепловатое дыхание моря отдавало гнилой рыбой и прочей зловонной дрянью. На исходе того лета в Тель-Авиве часто, случались перебои с электричеством. Город внезапно покрывала абсолютно местечковая тьма. Небо заполнялось звездами. Багровые подтеки заката создавали ощущение гигантской небесной скотобойни.
На балконе дома напротив гостиницы старик с маленькой седой бородкой, в шелковой кипе, сползшей на высокий лоб, полулежа на кровати, читал через лупу какую-то книгу. Молодая женщина приносила ему питье. Он делал на полях книги пометки. Внизу на улице смеялись, визжали и дразнили мальчишек девчонки — все точно так же, как в Бруклине или в Мадриде, где я останавливался по пути. Дети перекликались на каком-то странном сленге, в котором не было ничего от языка Книги. Спустя неделю, побывав везде, где должен побывать приехавший на Святую Землю турист, я принял свою порцию благодати и отправился на поиски каких-нибудь менее благочестивых приключений.
В Тель-Авиве у меня было множество друзей и знакомых, еще с варшавских времен, в их числе — даже давняя любовница. Большинство моих близких погибло в гитлеровских концлагерях либо умерло от голода и тифа в советской Средней Азии, но кое-кто все же спасся. Я натыкался на них в уличных кафе, где они, потягивая через соломинку лимонад, продолжали обсуждать все те же вечные проблемы. Что значат, в конце концов, какие-то семнадцать лет?! Да, мужчины слегка поседели. Да, женщины покрасили волосы и упрятали морщины под толстый слой краски. Но жаркий климат не иссушил страсти. Вдовы и вдовцы переженились. Те, кто недавно развелись, подыскивали новых спутников жизни или любовников. Все по-прежнему писали книжки, рисовали картины, старались заполучить роли в пьесах, сотрудничали во всевозможных газетах и журналах. Все умудрились хоть немножко выучить иврит. За годы скитаний многие овладели русским, немецким, английским, даже венгерским и узбекским.
Стоило им меня увидеть, как немедленно за столиком расчищалось место и начинались воспоминания, в которых я тоже должен был участвовать. Они спрашивали моих советов относительно американских виз, литературных агентов, импрессарио. Мы даже шутили по адресу общих друзей, уже давно обратившихся в прах. Время от времени какая-нибудь дама осушала платочком слезу в уголке глаза, стараясь не смазать тушь.
10
Тора (Пятикнижие) — первый из трех разделов Библии, состоящий из книг: Бытие, Исход, Левит, Числа и Второзаконие.
12
Сион — гора в Иерусалиме, где находится легендарная могила царя Давида; гора Сион традиционно считается символом Израиля.
14
Хамсин (