Точно в насмешку над ним, веселая болтовня за стеной стала громче. Время короткой передышки, дарованной ему, явно истекало. Еще немного, и мамочка заполонит собою комнату с хозяйской беспардонностью, как бы скрепленной печатью утреннего поцелуя. Дональд обвел глазами спальню с чувством глубокого отвращения. На безликой обстановке, старательно выдержанной в «хорошем тоне», повсюду видны были мертвящие следы ее руки. И как ей нравится при этом подчеркивать, что здесь — его владения, «Дональдово царство». Теперь она будет стремиться сделать событие из того, что он вернулся, будет ждать от него слов о том, как он счастлив, что снова дома, — что ж, ей придется самой сказать их за него. Ничего нет противней, чем делать вид, будто он и вправду живет отдельно. «Культурные люди не могут сидеть друг у друга на голове», «у каждого должен быть свой уголок, в котором он может делать, что ему заблагорассудится» — такова была первая заповедь домашнего устава, которую мамочка повторяла изо дня в день. Сколько он себя помнит, она внушала ему, что он у себя полный хозяин, а сама при каждом удобном случае вторгалась к нему, из-за чего у них постоянно возникали трения. В детстве, когда он еще пытался восставать, она умела обратить в оружие против него самый миф о его независимости. «Помни, Дональд, — любила она говорить, — я у тебя всего лишь гостья, а гостей положено принимать хоть мало-мальски учтиво».
По временам ему чудилось, что эта комната — поле боя, усеянное останками его былых надежд. Она воскрешала перед ним череду еще более удручающих картин — дни болезни, когда он лежал в кроватке, окруженный неумеренными и приторными изъявлениями материнской любви; вечерние трапезы в детской, когда из него вытягивали каждую его сокровенную выдумку и мечту, высмеивали и отметали прочь, как пустые бредни; часы занятий и грез в отрочестве, безнадежно испорченные нескончаемыми придирками, подтруниванием, вздорными поручениями; одна и та же тошнотворная бессмыслица вот уже больше двадцати лет. За эти годы их с матерью связало сложное переплетение товарищества и вражды, скрепленное изнутри нитями любви и ненависти. Шло время, и по мере того как она все плотнее обвивала своими кольцами его жизнь, разрушая нравственные ткани его «я», дробя и размягчая, чтобы легче было в конце концов заглотать, вражда и ненависть мало-помалу брали верх.
— «Ужасный гость в ночи без сна, кровь леденящий бред»[16], — продекламировал он.
Поцелуй, которым мать наградила его, внеся в комнату поднос с завтраком, был деловит и мимолетен — яд таился в жесте, которым она потрепала сына по голове, взъерошив ему волосы. Сия процедура повторялась с тех пор, как ему пошел тринадцатый год, и прежде сопровождалась присказкой, навязшей в зубах со школьной скамьи: «Мы теперь взрослые и не любим поцелуев — да, сыночек? Но для мамочки мы все равно маленькие». Он видел, что сегодня она жаждет от него проявлений любви, по которым успела стосковаться за те полгода, что его не было, — ну и пусть, что до него, он поведет борьбу à l’outrance[17].
— Надеюсь, ты хорошенько отдохнул, родной, — сказала миссис Каррингтон, — а то тебе еще предстоит тет-а-тетик с кухаркой, мужайся. Когда б не воля божья да не старания любящей матери, она бы тебя разбудила давным-давно.
Не отвечая, Дональд опять откинулся на подушку и прикрыл глаза — нет, никаких изъявлений признательности, никаких слов о том, как хорошо, что он снова дома. Он следил, как она ходит по комнате, бесшумно, но проворно, приводя в порядок его вещи и книги с деловитым благоговением библейской Марфы. Солнечный луч из окошка упал на ее седеющую, коротко подстриженную голову — она упрямо отказывалась обесцветить волосы в угоду моде, белый цвет, считала она, придает чертам такую жесткость, — осветил ее птичье живое личико, пастельно-розовое от пудры и с легчайшими следами румян на щеках — красить губы идет молоденьким, говорила она, а не старушкам вроде нее. Совсем как птичка малиновка — залетела погреться с заснеженной, точно на рождественской открытке, улицы и скок-поскок от одного предмета к другому, складывает его галстуки, переставляет поздние розы в оловянной кружке на камине; глазки плутовато поблескивают, губы морщит беспечная усмешка, серый ловкий шерстяной костюмчик оттеняет малиновая шелковая блузка — все в ней подчеркивает это сходство. «Полюбуйтесь, — словно бы говорила она своим видом, — пятьдесят восемь лет, а я хоть куда, сколько во мне бодрости, даже, пожалуй, задора — разумеется, в жизни порой приходилось несладко, и, не будь я таким молодцом, мне бы не выдержать», и тут, ежели ты из тех, кому по вкусу птички малиновки с рождественских открыток, ты — что и требовалось — проникался к ней теплым чувством, отзывался на немую мольбу об участии и освобождал для нее местечко у своего очага.