В тот вечер мы с Родни схватились из-за снобизма.
— Помилуйте, да я за честь почитаю быть снобом, — сказал Родни, когда я обвинила его в снобизме. — А какие еще страсти остались нам? Жаль только, что нынче почти нет людей, знакомства с которыми стоило бы добиваться. Но несколько таких семейств все же сохранилось даже в Англии. Снобизм так же много значит в моей жизни, как в жизни Пруста!
Я сказала, что, хотя снобизм много значил в творчестве Пруста, я не уверена, что он много значил в его жизни.
— Так или иначе, — сказал Родни, расплывшись в издевательской улыбке, — искусство и жизнь нераздельны, — расхохотался и добавил — Право, сегодня я просто превзошел себя. А все ваш замечательный обед.
Мысленно пробежав свои записи, я вижу: хоть я и уверяла, будто Генри изобразил Родни куда более противным, чем на самом деле, но и в моей передаче его высказывания звучат вполне претенциозно и гадко. Объясняется это просто — меня с ним примирила его улыбка и красота. Генри сказал, что у Родни внешность героя-любовника, из тех, которые сокрушают сердца театралок на утренних спектаклях, но высказывание это свидетельствует о том, что Генри безнадежно отстал от века: в пору расцвета матери Генри и Оуэна Нареса[51] такое, возможно, и случалось, но теперь на дневных спектаклях вокруг мельтешат седовласые провинциалки, громыхая чашками, а в такой обстановке ни один герой-любовник женщину не взволнует и не возбудит. Нет, Родни был хорош, как все киногерои, вместе взятые, и при этом с ним вы чувствовали себя свободно, а что может быть более волнующего?
В тот же вечер выяснилось, что Генри он тоже очень понравился. Правда, вовсе не тем, чем мне. Этого рода поползновения Генри, к счастью, совершенно чужды, его это просто не волнует. Кстати, Генри и вообще не так-то просто взволновать в определенном плане. Ну вот, опять я к нему несправедлива, опять ехидничаю. Конечно же, в определенном плане его взволновать можно, но только иногда, в остальное время он начисто забывает об этой стороне жизни. Меня же, напротив, эта сторона жизни волнует не так сильно, как Генри, зато постоянно. И это несовпадение все очень осложняет.
Словом, я мигом смекнула, чем Родни пленил Генри, и едва Родни закрыл за собой дверь, как я сказала: «А он пришелся тебе по вкусу, верно? Повидал свет, все обо всем знает». Последнюю фразу я как бы закавычила, потому что именно в таких словах обычно выражает свои восторги сам Генри, и я часто над этим подтруниваю. Если вспомнить, что школьные годы Генри провел в Чартер-хаусе, два последних года войны просидел в нашей контрразведке в Италии, потом поступил в Королевский колледж в Оксфорде, а оттуда перешел к «Бродрик Лейланду», удивляться тут нечему. Да, про самого Генри никак не скажешь, что он повидал свет. Правда, он и сам много чего знает, но стоит ему что-нибудь узнать, как ему кажется — быть того не может, чтобы он узнал что-нибудь стоящее.
И мы сошлись на том, что Родни Кнур в общем и целом довольно противный, но нам он все равно нравится. Я двойственно отношусь ко многим знакомым, Генри же это в новинку.
Всю следующую неделю Генри, похоже, постоянно встречался с Родни Кнуром. Генри выставил кандидатуру Кнура в свой клуб. Я не могла понять, зачем Родни понадобился этот донельзя унылый литературный клуб. Мне представлялось, что Родни состоит членом множества разных клубов почище этого. Генри объяснил мне, что так оно и было, но Родни, мол, слишком долго жил за границей и поэтому растерял связи. Меня это опять-таки удивило: я-то думала, клубы тем и хороши, что, сколько бы тебя ни носило по свету, вернешься — клуб всегда к твоим услугам. Но так как все мои сведения о клубах почерпнуты из романов Ивлина Во, не исключено, что я ошибаюсь. Во всяком случае, Родни, похоже, и впрямь хотел вступить в писательский клуб, так как считал, что каждым делом следует заниматься профессионально, а раз уж он решил стать писателем, выходит — надо вступить в писательский клуб.