- А мне, что ли, с ним жить? Мне и вовсе он не нужен на старости, а раз взяли, так надо сердце иметь! Вишь, он ото всего нервный какой!
- Ну, нервный! Представленный, и все тут! - кричала сквозь слезы Гранька, получившая от матери подзатыльник. - Все, все брату напишу! Пускай забирает его совсем! Не надо нам!
- А кто ж со мной жить будет? - вдруг спрашивал Кочерыжка, обводя всех тревожными заплаканными глазами.
Петровна спохватывалась:
- Усе, усе будем, сынок! Не плачь только! Советская власть сироту не бросит! А отец-то! Отец-то на што? Вон он глядит... Вон он... - Она снимала с полки фотографию Васи и, обтерев ее ладонью, подавала мальчику. - И-и, какой отец... С ружьем!
Кочерыжка сквозь слезы улыбался доброму скуластому лицу Васи, а Петровна, расчувствовавшись, крепко прижимала к себе мальчика:
- Разве он бросит?! Как повидал он это горюшко... Лежит она, голубка сердечная, а молочко-то из бутылочки кап-кап...
Она вдруг прерывала себя и, подперев рукой щеку, начинала раскачиваться из стороны в сторону:
- Ах ты боже ж мой, боже ж мой... Несла своему сыночку, голубушка...
Анна Дмитриевна, прислушиваясь к ее словам, останавливалась посреди комнаты; Граня сидела тихо, поглядывая круглыми глазами то на мать, то на бабку.
- И сказал он ей, мертвенькой...
Кочерыжка закрывал глаза и, борясь с дремотой, крепче прижимал к себе карточку.
- ...нипочем я сыночка твоего не брошу... - доносился до него затихающий голос Петровны, смешанный со слезами и вздохами. - Ах ты боже ж мой, боже ж мой...
- Гляди, карточку всю изомнет! - вдруг кричала Гранька. - Заснул ведь! Дай-ка я возьму у него!
Петровна загораживала от нее Кочерыжку:
- Не тронь, не тронь, Гранечка! Я сама опосля возьму!
Анна Дмитриевна, как бы очнувшись, бежала к постели, взбивала подушечку и принимала из рук Петровны спящего мальчика. Гранька вертелась тут же, чтобы вытащить из горячих сонных рук Кочерыжки Васину карточку, но мать молча отводила ее руку и, глядя в курносое безмятежное лицо девочки, думала: "Чего в ней не хватает - сердца или разума?"
* * *
По ночам выла собака. Кочерыжка знал, что она воет от голода, от тоски по хозяевам и за это ее хотят убить. Кочерыжка хотел, чтобы собака перестала выть и чтобы ее не убивали. Поэтому однажды, увидев за своим погребом следы собачьих лап, он стал относить туда остатки еды. Собака и мальчик боялись друг друга. Пока Кочерыжка складывал свои сокровища в ямку, собака стояла в отдалении и ждала. Он не хотел погладить ее сбившуюся шерсть на тощих ребрах - она не хотела вильнуть ему хвостом. Но часто они смотрели друг на друга. И тогда между ними происходил короткий разговор.
"Все?" - спрашивали собачьи глаза.
"Все", - отвечали ей глаза Кочерыжки.
И собака уходила, чтобы в сумерки следующего дня заставить его тревожно ждать за погребом, прислушиваясь к каждому голосу из дома. За столом Кочерыжка, глядя испуганными глазами на все лица, прятал за пазуху хлеб.
* * *
Однажды ночью он проснулся от собачьего голоса. Но это не был вой. Это был короткий визг. Кочерыжка прислушался. Визг не повторился. Мальчик понял: что-то случилось. Он сполз с кровати и, всхлипывая, пошел к двери. Петровна в одной юбке, сонная и растрепанная, схватила его на руки:
- Куда ты? Куда, батюшка мой?
Кочерыжка громко заплакал.
- Молчи, молчи, сынок... Усех в доме перебудишь...
Но мальчик вырывался из ее рук и, захлебываясь слезами, указывал на дверь:
- Туда, туда...
- Да куда же мы пойдем с тобой? Ведь на дворе тьма-тьмущая... Там усе волки сейчас бегают... Гляди-ко!
Петровна подняла Кочерыжку к окну и отдернула занавеску. На дворе стояла оттепель; сквозь мокрое стекло было видно, как из освещенного окна пустого дома на крыльцо падала желтая тень. Кочерыжка вдруг затих, а Петровна, зевая, сказала:
- Никак, Самохины приехали?
* * *
В эту ночь от станции, глубоко проваливаясь в снег тяжелыми бутсами, шла женщина. Рваное мужское пальто, подвязанное веревкой, мокрыми полами обхватывало ее колени, черный платок съехал на плечи, седые пряди волос прилипли к щекам. Женщина часто останавливалась и прислушивалась к собачьему вою. В калитке оторванная доска задела ее за плечо, а с крыльца поднялся одичалый пес и, прижимая к затылку уши, двинулся ей навстречу. Женщина протянула к нему руки, чуть слышно пошевелила губами. Пес с коротким визгом упал на снег и пополз к ней на брюхе... Женщина обняла его за шею и достала из кармана ключ. Потом поднялась на ступеньки, открыла дверь, зажгла огарок свечи, и от освещенного окна упала желтая тень, которую увидел Кочерыжка.
* * *
Собака не приходила. Два дня ждал ее Кочерыжка, глядя на огонек, светившийся через дорогу. Теперь оттуда часто доносился хриплый, сердитый лай. Слышно было, как пес кидался к забору и до конца улицы провожал идущих мимо отрывистым лаем. Он сторожил свой дом. Ночью никто уже не слышал его жалобного воя и не грозил заткнуть ему глотку дубиной. Из разговоров соседей Кочерыжка знал, что в домик Самохиных вернулась одна старуха - Марья. Власьевна... Бабка Маркевна, никуда не уезжавшая во время войны, считала себя хозяйкой опустевшего поселка с заколоченными домиками. Ей казалось, что именно она, оставаясь здесь, под немецкими бомбами, уберегла от разрушения весь поселок. И как хозяйка встречала она всех возвращающихся, приветливо и жалостно, не скупясь ни на сочувствие, ни на вязанку дров для захолодавших людей. Первая являлась она к семьям, еще не обогревшим пустые углы, и, прислонившись к косяку двери, зябко кутаясь в клетчатую шаль, говорила:
- Ну вот, слава те господи! Вернулись! На родном пороге не обобьешь ноги!
И тут же зорко примечала она чьи-то заплаканные глаза, горестно покачивала головой, кляла душегубов-фашистов, вытирала концом платка слезы и утешала:
- Что делать, милушка, война... Уж теперь не вернешь и сама в могилку не полезешь. Скрепи сердце, как ни есть... Небось не одна поплачешь, люди с тобой поплачут и над твоим и над своим горем... Все вместе, легче будет...
Серенькое, востренькое лицо ее, теплые руки с темными жилками, слезы и сочувствие успокаивали. Не одна осиротевшая женщина выплакала свое горе вместе с Маркевной. Поплакав, бабка Маркевна деловито распоряжалась:
- Печку-то спробуй - не дымит ли? Да пойдем ко мне: дровишек сухоньких дам или кипяточку отолью.
Бабка Маркевна жила одна, но с утра до вечера у нее толокся народ женщины, ребятишки. Каждому что-то было нужно. Иногда на широкой лавке под печкой сидел у бабки чей-нибудь закутанный ребенок, и бабка, придя со двора, говорила:
- Ишь бог послал... Чей же это? Сафроновых али Журкиных? - И сама себе отвечала: - Небось Журкиных... Она нынче к снохе в город уехала...
Погремев в печи заслонкой, Маркевна вытаскивала горячую картофелину, дула на нее, перебрасывая с ладони на ладонь, и подносила ребенку:
- На-кось... Погрей ручки да скушай!
Теперь бабка Маркевна часто сидела у Петровны и, указывая на домик Самохиной, с обидой говорила:
- Я к ней, а она от меня... я во двор, а она в дом... Вижу, лица на ней нет.
- Да-да, - подтверждала Петровна, - чуждается она людей... а бывало, как работала библиотекаршей на заводе, от одних ребят отбою не было, сама всех привечала.
Маркевна освобождала от шали востренький подбородок и шумно сморкалась.
- Всхожу это я в сени, а у самой сердце не на месте... И ее жалко, и навязываться тошно... Только думаю себе: горе-то что петля на шее, если некому растянуть ее, она всего человека захлестнет. - Маркевна оглянулась на Кочерыжку и вдруг зашептала: - Ведь одна-одинехонька вернулась. Игде невестка, игде внучка ейная. Все небось в земле сырой похоронено. Как не бывало да не было. И сама-то вся рваная, пальтишко худенькое...
- О-хо-хо... - подперев щеку рукой, вздыхала Петровна. - Ведь полным домком жил человек! Да где же это она всех растеряла-то?
Но Маркевна уже снова перешла от сочувствия к обиде:
- Да разве в ней человецкая душа осталась? Голубушка, говорю, милая ты моя, одна, что ли, в свой домик возвернулась? А она это как глянет на меня, руками за стол схватилась да как крикнет: "Не спрашивай!" Батюшки мои! Ровно я ей в сердце иголку всадила... - Маркевна закрылась платком и заплакала.