— Что такое вы сказали? — настойчиво спрашивала Варенька.
Он вздрогнул, вопрос её звучал строго. Стараясь говорить спокойно, он объяснил ей:
— Это — стихи, — по-русски они выходят прозой… но вы слышите ведь, что это стихи? Это, кажется, итальянские стихи, — не помню, право… А впрочем, это, может быть, и проза из какого-нибудь романа…
— Как это, нуте-ка, скажите ещё? — попросила она его, вдруг задумавшись над чем-то.
— Я люблю… — он остановился, потирая себе лоб рукой. — Поверите ли? Ведь я забыл, как сказал. Честное слово — забыл!
— Ну, — пойдёмте! — И она решительно двинулась вперёд.
Ипполит старался объяснить себе свою странную выходку и не мог. Было неловко пред Варенькой. Она шла рядом с ним, молча, наклонив голову, не смотрела на него, и ему казалось, что она думает о нём нехорошо. Напряжённо-весело он заметил:
— Знали бы ваши женихи, как вы проводите время.
Девушка посмотрела на него так, точно он призвал её откуда-то издалека, но тотчас её лицо стало простым, детски милым.
— Да! Но они узнают, о! узнают! И… может быть, такое подумают обо мне…
— Вы боитесь этого?
— Я? — равнодушно спросила она.
— Простите меня за вопрос.
— Вы ведь не знаете меня… не знаете, как они противны мне! Иногда мне хочется свалить их себе под ноги и ходить по их лицам… наступая им на губы, чтобы они не могли ничего говорить. У! они подлые!
Злоба и бессердечие сверкали в её глазах так ярко, что ему стало неприятно смотреть на неё, и он отвернулся, говоря ей:
— Как грустно, что вам приходится жить среди ненавистных вам людей… Неужели между ними нет ни одного, который… казался бы вам порядочным…
— Нет! Знаете, — ужасно мало на свете интересных людей… Все такие пришибленные, неодушевлённые, противные…
Он улыбнулся над её жалобой и сказал с оттенком иронии, самому ему непонятной:
— Так говорить вам рано ещё. А вот подождите немножко — и встретите человека, который удовлетворит вас… Он будет всячески интересен для вас…
— Это кто? — быстро спросила она и даже остановилась.
— Ваш будущий муж.
— Но — кто он?
— Как же я могу это знать! — пожал плечами Полканов, недовольно отметив живость её вопросов.
— А — говорите! — вздохнула девушка.
Они шли кустарником; дорога лежала среди него, как потерянная лента, вся в капризных изгибах. Теперь пред ними встал густой лес.
— Вам хочется выйти замуж? — спросил Ипполит Сергеевич.
— Да… не знаю! Не думается об этом, — просто ответила она. Взгляд её красивых глаз, устремлённый вдаль, был сосредоточен, точно она вспомнила что-то далёкое и дорогое ей.
— Вам нужно пожить зиму в городе — там ваша красота обратит на вас всеобщее внимание, и вы скоро найдёте то, что хотите… Потому что многие и сильно пожелают назвать вас своей женой, — задумчиво, негромко и медленно говорил он.
— Нужно, чтоб я позволила это!
— Как вы можете запретить желать?
— Ах, да! Конечно… пусть желают!
Они прошли несколько шагов в молчании.
Она, задумчиво рассматривая даль, всё вспоминала что-то, он же зачем-то считал пятна грязи на её платье. Их было семь: три большие, похожие на звёзды, два — как запятые, и одно — точно мазок кистью. Своим чёрным цветом и формой расположения на материи они что-то значили для него.
— Вы влюблялись? — раздался её голос, серьёзный и пытливый.
— Я? — вздрогнул Ипполит. — Да… давно уже, когда был юношей…
— Я тоже давно… — сообщила она.
— А… кто он? — спросил Полканов, не чувствуя неловкости вопроса, и, сорвав попавшуюся под руку ветку, далеко отбросил её от себя.
— Он-то? Он — конокрад… Три года прошло с той поры, как я видела его. Семнадцать лет тогда было мне… Его однажды поймали, избили и привезли к нам на двор. Он лежал в телеге, скрученный верёвками, и молчал, глядя на меня… я стояла на крыльце. Помню, утро было такое ясное — это было рано утром, и все у нас ещё спали…
Она замолчала, вспоминая.
— Под телегой была лужа крови — жирная такая лужа — и в неё падали тяжёлые капельки из него… Его звали — Сашка Ремезов. Мужики пришли на двор и, глядя на него, ворчали, как собаки. У всех глаза были злые, а он смотрел на них спокойно… Я чувствовала, что он — избитый и связанный — считает себя лучше всех. Он так уж смотрел… глаза у него были большие, карие. Мне было жалко его и страшно. Я пошла в дом, налила ему стакан водки… вышла и подаю ему. А у него руки связаны, и он не может выпить… он сказал мне, подняв немного свою голову, всю в крови: «Дайте, барышня, ко рту», Я поднесла ему, — он выпил так медленно, медленно и сказал: «Спасибо вам, барышня! Дай боже вам счастья!» Тогда я вдруг как-то шепнула ему: «Убегите!» А он громко ответил: «Если жив буду — непременно убегу! Уж поверьте!» — и мне ужасно понравилось, что он сказал это так громко, что все слышали на дворе. Потом он говорит: «Барышня! Велите вымыть мне лицо!» Я сказала Дуне, и она обмыла… лицо осталось синее, опухшее от побоев… да! Скоро его увезли, и, когда телега съезжала со двора, я смотрела на него, а он мне кланялся и улыбался глазами… хотя он очень сильно был избит… Сколько я плакала о нём! Как я молилась богу за то, чтоб он убежал…
— Вы что же… — иронически перебил её Ипполит, — может быть, ждёте, что он убежит и явится к вам и… тогда выйдете за него замуж?
Она не услышала или не поняла иронии, ибо просто ответила:
— Ну, зачем он сюда явится?
— А если бы явился — вы вышли бы?
— За мужика?.. Нет, я думаю!
Полканов рассердился.
— Испортили вы себе голову вашими романами, вот что я вам скажу, Варвара Васильевна, — строго заговорил он.
При звуке его сухого голоса она, с удивлением, взглянула в лицо ему и стала молча, внимательно слушать его суровые, почти карающие слова. Он доказывал ей, как развращает ум эта, излюбленная ею, литература, искажающая действительность, чуждая облагораживающих идей, равнодушная к печальной правде жизни, к желаниям и мукам людей. Голос его резко звучал в тишине леса, и часто в придорожных ветвях раздавался тревожный шорох — кто-то прятался там. Из листвы на дорогу смотрел пахучий сумрак, порой по лесу проносился протяжный звук, похожий на подавленный вздох, и листва трепетала слабо, как во сне.
— Нужно читать только те книги, которые учат понимать смысл жизни, желания людей и мотивы их поступков. Нужно знать, как плохо живут люди и как хорошо они могли бы жить, если б были более умны и более уважали права друг друга. А те книги, которые вы читаете, лгут, и лгут грубо. Вот они внушили вам дикое представление о героизме… И что же? Теперь вы будете искать в жизни таких людей, каковы они в этих книжках…
— Нет, конечно, не буду! — серьёзно сказала девушка. — Я знаю — таких нет. Но тем-то книжки и хороши, что они изображают то, чего нет. Обыкновенное — везде, вся жизнь обыкновенная. Уж очень много говорят о страданиях… Это, наверное, неправда, а если это неправда — нехорошо говорить много о том, чего на самом деле меньше! Вот вы говорите, что в книгах нужно искать… примерных чувств и мыслей… и что все люди заблуждаются и не понимают себя… Так ведь книги пишут люди же! И почём я знаю, во что нужно верить и которое лучше? А в тех книжках, на которые вы нападаете, очень много благородного…
— Вы не поняли меня, — с раздражением воскликнул он.
— Да? Вы на меня сердитесь за это? — виноватым голосом спросила она.
— Нет! Конечно, я не сержусь…
— Вы сердитесь, я знаю, знаю! Я ведь и сама сержусь всегда, когда не соглашаются со мной! Но зачем вам нужно, чтоб я согласилась с вами? И мне тоже… Зачем вообще все люди всегда спорят и хотят, чтоб с ними согласились? Ведь тогда и говорить нельзя будет ни о чём.
Она засмеялась и сквозь смех закончила:
— Точно все хотят, чтобы от всех слов осталось только одно — да! Ужасно весело!
— Вы спрашиваете, зачем мне нужно…
— Нет, я понимаю; вы привыкли учить, и для вас уж необходимо, чтоб вам не мешали возражениями.
— Вовсе не так! — с огорчением воскликнул Полканов. — Я хочу вызвать у вас критику всего, что творится вокруг вас и в вашей душе.