Сопутствующее лихорадке возбужденное состояние действует по-разному на разных людей. Мое раздражение спустя короткое время нашло исход в твердом решении убить одну гадину, черную с рыжими подпалинами, которая целый вечер громче всех выла и первая же бросалась наутек. Из-за того, что рука у меня дрожала, а голова кружилась, я уже дважды. промахнулся по ней из обоих стволов моего дробовика, и тут меня внезапно осенила мысль, что лучше всего будет погнаться за нею верхом, догнать на открытом месте и прикончить ее копьем. Конечно, только лихорадка могла породить этот бредовый план, но в тот момент он казался мне совершенно разумным и легко осуществимым.
Поэтому я приказал конюху оседлать Порника и незаметно подвести его к заднему выходу из палатки. Когда пони привели, я стал рядом с ним, чтобы улучить момент, когда собака снова поднимет вой, и сразу вскочить в седло. Надо сказать, что Порника перед этим несколько дней не выводили из загона; ночной воздух был холодным и бодрящим, а на мне были специальные шпоры, длинные и острые, которыми я в тот день понукал медлительного коба. Поэтому нетрудно поверить, что, когда я погнал Порника, он сразу же пустился вскачь. В одно мгновение, ибо собака неслась как стрела, палатка осталась где-то далеко позади, и мы мчались по песчаной равнине, как в гонках на скаковой приз. В следующее мгновение мы обогнали мерзкого пса, и я уже успел позабыть, с чего это я вдруг оказался тут на лошади и с копьем в руках.
Лихорадочное исступление и возбуждение от бешеной скачки навстречу ветру, видимо, лишили меня последних остатков разума. Мне лишь смутно помнится, как я, привстав на стременах, размахивал копьем при свете огромной белой луны, которая с таким равнодушным спокойствием смотрела с высоты на мой безумный галоп, и громогласно бросал вызов кустам верблюжатника, со свистом проносившимся мимо меня. Раз или два меня, видимо, швырнуло на шею Порнику, и мне пришлось буквально повиснуть на шпорах, как это показывали следы, обнаруженные у него на следующее утро.
Проклятое животное как одержимое неслось вперед по залитому лунным светом песчаному пути, которому, казалось, не будет предела. Затем, помнится, почва впереди нас внезапно стала повышаться, и когда мы преодолели эту кручу, я увидел внизу воды Сатледжа, сверкающие, как серебряная полоса. Тут Порник споткнулся, тяжело зарылся головой в песок, и мы оба покатились вниз по невидимому склону.
Вероятно, я потерял сознание, ибо когда я снова пришел в себя, оказалось, что я лежу ничком на куче мягкого белого песка и рассвет уже слегка окрасил вершину откоса, с которого я скатился. Когда совсем рассвело, я увидел, что нахожусь у подножия подковообразного песчаного кратера, открывающегося с одной стороны прямо на отмели Сатледжа. Лихорадка полностью оставила меня, и, если не считать легкого головокружения, я не ощущал никаких повреждений после своего ночного падения.
Порник, который стоял в нескольких ярдах от меня, был, конечно, порядком измучен, но и он был совершенно невредим. Его седло, особенно удобное для поло, было основательно разбито и съехало ему под брюхо. Мне пришлось немало повозиться, чтобы вернуть его в правильное положение, и за это время я успел осмотреть то место, куда я так нелепо свалился.
Рискуя показаться утомительным, я вынужден все же описать это место во всех подробностях, ибо детальное представление о нем существенно поможет читателю уяснить последующий ход событий.
Так вот, вообразите, как уже упоминалось выше, подковообразный кратер с крутыми песчаными склонами, примерно тридцати пяти футов высотой (угол откоса был, вероятно, градусов шестьдесят пять). Внутри этого кратера простирался плоский участок длиной около пятидесяти ярдов, а шириной (в самом широком месте) ярдов в тридцать. Посередине его находился рубленный из неотесанных бревен колодец. По всей окружности у основания кратера, примерно в трех футах над землей, виднелась целая серия нор, восемьдесят три полукруглых, овальных, квадратных и многоугольных отверстия, каждое около трех футов высоты. Все эти норы при ближайшем рассмотрении были внутри заботливо укреплены выловленными из реки бревнами и бамбуком, а над их входом, как козырек жокейского картуза, выступал на два фута деревянный водозащитный навес. В этих пещерах не видно было никаких признаков жизни, но весь амфитеатр источал мерзкий, тошнотворный запах, более зловонный, чем все, к чему приучили меня мои странствия по индийским селениям.
Взобравшись снова на Порника, который и сам не меньше моего рвался обратно в лагерь, я объехал все основание подковы в поисках прохода, ведущего наружу. Обитатели пещер, кем бы они ни были, так и не сочли нужным показаться, и я вынужден был положиться только на собственные усилия. Первая же попытка взять песчаную гору «в лоб» показала мне, что я нахожусь в такой же ловушке, какую расставляет своим жертвам муравьиный лев. При каждом движении вверх осыпающийся песок обрушивался целыми тоннами и мелкой дробью грохотал по козырькам пещер. После нескольких неудачных попыток мы оба с Порником, наполовину задохнувшиеся в потоках песка, скатились к подошве откоса, и я решил перенести свои усилия на берег реки.
Здесь все казалось достаточно простым. Правда, песчаные горы упирались в самый берег, но на реке было множество мелей и островков, по которым можно было проехать на Порнике, а затем, круто свернув вправо или влево, отыскать путь обратно на terra firma[21]. Когда я направил Порника через пески, я вздрогнул от негромкого ружейного выстрела, донесшегося с реки; в тот же момент свист пули раздался у самой головы Порника.
Характер стрелкового оружия не вызывал сомнений — это была строевая винтовка «Мартини — Генри». За пятьсот ярдов от нас на середине реки стояла на якоре туземная лодка, и легкий дымок на носу, хорошо заметный в прозрачном утреннем воздухе, указывал, откуда исходило это учтивое предупреждение. Случалось ли когда-нибудь уважающему себя джентльмену попадать в подобный impasse![22] Предательский песчаный откос не позволял выбраться сухим путем из этого места, куда я забрался отнюдь не по своей воле, а попытка приблизиться к речному берегу подавала повод к стрельбе каким-то сумасшедшим туземцам на лодке. Боюсь, что я просто из себя выходил от ярости.
Вторая пуля, однако, дала мне понять, что лучше бы мне поубавить пыл, и я поспешно отступил назад, к центру подковы, где к этому времени из барсучьих нор, которые я склонен был считать необитаемыми, выползло на шум выстрела шестьдесят пять человеческих существ. Меня окружила целая толпа зрителей — свыше сорока мужчин, двадцать женщин и один ребенок — видимо, не старше пяти лет. Все они были скудно одеты в куски материи того оранжевого цвета, который привычно связывается с фигурами индийских нищих, и с первого взгляда произвели на меня впечатление банды отвратительных факиров. Трудно описать грязный и омерзительный облик всего этого сборища, и я содрогнулся при мысли о том, как живут эти люди в своих барсучьих норах.
Даже в наши дни, когда местное самоуправление в значительной мере подорвало туземную почтительность к сахибам, я все еще был приучен к каким-то знакам учтивости со стороны моих подчиненных, и поэтому, приблизившись к толпе, естественно полагал, что мое появление не пройдет незамеченным. Так, собственно, и случилось; но это было совсем не то, чего я ожидал.
Эта толпа оборванцев попросту смеялась надо мной — да так, что никогда в жизни мне бы не хотелось больше услышать подобный смех. Стоило мне оказаться среди них, как они стали гоготать, вопить, свистеть и выть; некоторые из них буквально падали на землю в корчах дьявольского веселья. В одно мгновение я бросил поводья Порника и в невыразимом раздражении от всех приключений этого утра изо всех сил стал колотить тех, кто оказался поближе. Негодяи валились под моими ударами, как кегли, и смех уступил место воплям о пощаде, а те, кого я еще не тронул, обнимали мои колени и на разных варварских диалектах молили меня о прощении.