Выбрать главу

— Это правда, что белые женщины, не знающие стыда, живут три моих жизни? Это правда, что они выходят замуж уже старухами?

— Они выходят замуж, как и все остальные, когда становятся взрослыми женщинами.

— Я понимаю, но говорят, что они могут выйти замуж в двадцать пять лет. Это правда?

— Правда.

— Аллах милосердный! В двадцать пять лет! Кто согласится по доброй воле взять в жены даже восемнадцатилетнюю? Ведь женщина стареет с каждым часом. Я в двадцать пять буду старухой, а люди говорят, что белые женщины остаются молодыми всю жизнь. Как я их ненавижу!

— Какое нам до них дело?

— Я не умею сказать. Я только знаю, что, может быть, сейчас живет на земле женщина на десять лет старше меня, и еще через десять лет она придет и украдет у меня твою любовь — ведь я буду тогда седой старухой, годной только в няньки сыну твоего сына. Это жестоко и несправедливо. Пусть бы они тоже умирали!

— Думай на здоровье, что тебе много лет; я-то знаю, что ты еще ребенок, и поэтому я сейчас возьму тебя на руки и снесу вниз!

— Тота! Осторожно, мой повелитель, береги Тоту! Ты сам неразумен, как малое дитя!

Холден подхватил Амиру на руки и понес ее, смеющуюся, вниз по лестнице; а Тота, которого мать предусмотрительно подняла повыше, взирал на мир безмятежным взглядом и улыбался ангельской улыбкой.

Он рос спокойным ребенком, и не успел еще Холден как следует свыкнуться с его присутствием, как этот золотисто-смуглый малыш превратился в домашнего божка и всевластного деспота. Это было время полного счастья для Холдена и Амиры — счастья, спрятанного от всех, надежно укрытого в доме за деревянными воротами, которые неусыпно охранял Пир Хан. Днем Холден был занят работой и механически исполнял свои обязанности, от души сочувствуя тем, кого судьба обделила блаженством; он стал выказывать необыкновенный интерес к маленьким детям, и это неожиданное чадолюбие забавляло многих офицерских жен во время праздничных сборищ. С наступлением сумерек он возвращался к Амире, которая спешила рассказать ему об удивительных подвигах Тоты: как он вдруг захлопал в ладоши и совершенно сознательно, с явно выраженным намерением пошевелил пальчиками — а это безусловно чудо; как недавно он сам выполз на пол из своей низенькой кроватки и продержался на ножках ровно столько времени, сколько понадобилось на три дыхания.

— На три долгих дыхания, — добавила Амира, — потому что сердце у меня остановилось от радости.

Скоро Тота включил в сферу своего влияния животных — белых быков, качавших воду из колодца, серых белок, мангуста, жившего в норке во дворе, и в особенности попугая Миана Митту, которого он безжалостно дергал за хвост. Однажды Тота как разошелся, что попугай поднял отчаянный крик, на который прибежали Амира и Холден.

— Ах, негодный! Тебе некуда девать силу! Ведь это брат твой, ты носишь его имя! Тоба, тоба! Стыдно, стыдно! — укоряла ребенка Амира. — Но я знаю способ сделать моего сына мудрым, как Сулейман и Афлатун. Смотри! — Она достала из вышитого мешочка горсть миндаля. — Сейчас мы отсчитаем ровно семь. Во имя Аллаха!

Она водворила сердитого, взъерошенного Миана Митту в клетку и, присев рядом с ребенком, разгрызла орех и очистила ядрышко, уступавшее белизною ее зубам.

— Не смейся, моя жизнь, это проверенный способ. Смотри: одну половину я даю попугаю, а другую — нашему сыну. — Миан Митту осторожно взял в клюв свою долю, а оставшуюся половинку Амира с поцелуем вложила в ротик ребенку, и Тота стал сосредоточенно жевать ее, широко раскрыв глаза. — Так я буду делать семь дней подряд, и мальчик вырастет мудрецом и будет искусным оратором. Ну-ка, Тота, скажи, кем ты будешь, когда станешь мужчиной, а твоя мать поседеет?

Тота подобрал свои толстые ножки, все в аппетитных складочках, и не пожелал отвечать. Он уже бойко ползал, но явно не собирался тратить весну своей жизни на праздные речи. Его идеал пока заключался в том, чтобы подергать за хвост попугая.

Когда Тота вырос уже настолько, что получил почетное право носить серебряный пояс (этот пояс да еще серебряный шейный амулет с изображением магического квадрата составлял почти весь его наряд), он предпринял рискованную вылазку во двор, подошел вперевалочку к Пир Хану и предложил ему все свое богатство за разрешение прокатиться на лошади Холдена: он успел ускользнуть из-под надзора бабки, которая торговалась на веранде с бродячими разносчиками. Пир Хан прослезился от умиления, возложил пухлые ножки мальчика на свою седую голову в знак верности юному господину, потом подхватил смельчака и отнес его к матери, божась и клянясь, что Тота станет предводителем народа еще прежде, чем у него вырастет борода.

Однажды жарким вечером сидя вместе с отцом и матерью на крыше и наблюдая нескончаемые бои воздушных змеев, которых запускали мальчишки из города, Тота потребовал, чтобы и у него был змей и чтобы Пир Хан его запустил — сам он еще боялся иметь дело с предметами превосходящих размеров. Когда Холден, рассмеявшись, назвал его ловкачом, Тота поднялся на ноги и медленно, с достоинством ответил, защищая свою новообретенную индивидуальность:

— Хам кач нахин хай. Хам адми хай (я не ловкач, я мужчина).

Этот протест заставил Холдена прикусить язык и серьезно задуматься о будущем Тоты. Но судьба подумала за него. Жизнь этого ребенка, ставшая таким средоточием счастья, не могла длиться долго. И она была отнята, как отнимается многое в Индии, — внезапно и без предупреждения. Маленький хозяин, как называл его Пир Хан, вдруг загрустил; он, не знавший, что значит боль, стал жертвой боли. Амира, обезумев от страха, всю ночь не смыкала глаз у его постели, а на утро следующего дня его жизнь унесла лихорадка — сезонная осенняя лихорадка. Поверить в его смерть было почти невозможно, и поначалу ни Амира, ни Холден не могли осознать, что лежащее перед ними неподвижное тельце — это все, что осталось от Тоты. Потом Амира стала биться головой об стену и бросилась бы в колодец во дворе, если бы Холден не удержал ее силой.

Только одно спасение было даровано Холдену. Когда он, уже днем, приехал к себе на службу, его ожидала там необычайно обильная почта, которая потребовала срочной разборки и на которой сосредоточилось все его внимание. Но он не способен был оценить эту милость богов.

3

Удар пули в первый момент ощущается как легкий толчок, и только секунд через десять-пятнадцать уязвленная плоть посылает душе сигнал бедствия. Ощущение боли пришло к Холдену так же постепенно, как перед тем сознание счастья, и он испытывал ту же настоятельную потребность сохранить тайну, ничем не выдать себя. Вначале было одно только чувство потери; он понимал, что нужно как-то утешить Амиру, которая часами сидела без движения, уронив голову на колени, и вздрагивала всем телом, когда попугай на крыше принимался звать: «Тота! Тота! Тота!» Потом все его существование, все повседневное бытие ополчилось на него, как злейший враг. Ему казалось чудовищной несправедливостью, что по вечерам в саду, где играл военный оркестр, резвятся и шумят чьи-то дети, а его собственный ребенок лежит в могиле. Прикосновение детской руки отзывалось в нем нечеловеческой болью, а рассказы восторженных отцов о последних подвигах их отпрысков как ножом резали по сердцу. Своим горем он ни с кем не мог поделиться. Ему негде было искать помощи, сочувствия, утешения. И мучительные дни завершались ежевечерним адом, когда Амира терзала его и себя бесконечными упреками и сомнениями, которые только и остаются на долю родителей, лишившихся ребенка: а вдруг они сами не уберегли его? а вдруг, прояви они чуть больше осторожности — самую чуточку! — ребенок остался бы жив?

— Может быть, — говорила Амира, — я не заботилась о нем так, как нужно. Скажи мне! Я помню день, когда он долго играл на крыше, и было такое жаркое солнце, а я оставила его одного и пошла — несчастная! — пошла заплетать волосы! Может быть, в тот день солнце нажгло ему лихорадку. Если бы я увела его раньше, он был бы жив. Жизнь моя, скажи мне, что я не виновата! Ты ведь знаешь — я любила его так же, как люблю тебя. Скажи, что на мне нет вины, иначе я умру… умру!