В результате возникла вторая литературная маска Киплинга — маска Оратора, к которой были подобраны соответствующие ей витийственные и морально-дидактические жанры: ода, послание, сатира, панегирик, эпиграмма, притча. И уже не рассказчик или репортер обращается в них к читателю, а сама идея Закона и Империи, воплощенная в подчеркнуто высоком слоге, стилизованном под церковный гимн, псалмы и библейские книги пророков. Более того, дидактическое витийство постепенно начинает распространяться и на «низшие», сказовые жанры: к концу девяностых годов у Киплинга все чаще и чаще встречается совмещение двух масок, когда Оратор как бы накладывает на себя стилистический грим экзотического рассказчика, в котором он продолжает свою проповедь имперского мессианства. Все чаще обращается Киплинг и к истории Британии, находя в ней корневую систему, которая питает творимый им миф об Империи и англосаксах как единственном народе, пекущемся о мировых судьбах, — миф, наделяющий обыденное поведение «среднего человека» высшим нравственным смыслом и преобразующий «труды дня» колонизаторов в рыцарские подвиги «истребителей драконов».
Но, творя свою легенду, Киплинг вынужден постоянно соотносить ее с той реальной действительностью, из которой она рождена, — вынужден замечать вопиющие несоответствия между желаемым и действительным, между отвлеченным чертежом разумного миропорядка и его малоприглядным политическим воплощением. Боязнь того, что Империя не выполнит возложенную на нее миссию, заставляет его не только проповедовать, но и обличать, требуя от «строителей Империи» соблюдения высшего нравственного Закона. Его политические стихи и гимны девяностых годов («Песнь мертвых», «Отпустительная молитва», «Гимн перед битвой» и др.) полемически заострены против хвастливого джингоизма[14], получившего распространение во многих слоях английского общества: в них он призывает страну не упиваться легкими победами, а трезво всмотреться в собственные слабости и понять свое предназначение как бескорыстную жертвенность, как беззаветное служение «великой цели». В формулировке Киплинга «бремя белых» — это покорение низших рас ради их же собственного блага, не грабеж и расправа, а созидательный труд и чистота помыслов, не высокомерное самодовольство, а смирение и терпение.
Окончательно сложившись к концу девяностых годов, киплинговская картина мира словно бы застыла в неподвижности, окаменела и без всяких изменений перекочевала в век двадцатый. Его систему ценностей не смогли поколебать ни позорная для Британской империи агрессия в Южной Африке, ни катастрофа первой мировой войны (на которой погиб его сын), ни идейный кризис двадцатых годов. Пожалуй, только в самые последние годы жизни Киплинга в его творчестве наметилось некое подобие сдвига, но в целом художественное мышление писателя на протяжении многих лет движется по заданному кругу, претерпевая, как точно заметил T. С. Элиот, лишь внешние мутации, а не внутреннее развитие.
Безусловно, в этой неспособности к развитию, в этой застывшей неизменности Киплинга — одна из коренных слабостей его таланта, но, видимо, в ней же и одна из разгадок его «магнетической силы». Обращаясь к разнообразному жизненному и языковому материалу, Киплинг всякий раз пытается организовать его так, чтобы сквозь плотную вещественность художественной реальности просвечивала жесткая конструкция универсального мифа о человеке — мифа, в котором место богов занимает высший нравственный Закон, воплощенный в Империи, а место культурных героев — «дети Марфы», простые труженики, механики, моряки, солдаты, преданные своей корпорации и отдающие все духовные и физические силы служению общему делу. В некоторых случаях, когда нравственная ценность произвольно приписывается чисто политическим акциям или проявлениям личной жестокости, мифологизация действительности оборачивается у Киплинга насилием над ней, но в лучших своих рассказах и стихах ему удается, говоря словами Андре Моруа, установить связь «с самыми древними и глубокими слоями человеческого сознания»[15].
Хотя предложенная Киплингом модель мира крайне проста и сводит человека и универсум к набору элементарных категорий, сами эти категории (жизнь — смерть, порядок — хаос, сила — слабость, действие — пассивность, знание — неведение, корпорация — одиночество, цивилизация — природа) образуют сетку координат, которую, в принципе, любая культура может признать «своей». Сейчас, когда Британская империя, обожествленная Киплингом, канула в Лету, мы без особого труда узнаем в ней метафору, заменяющую в мифе понятие высшего авторитета, и точно так же с легкостью «вчитываем» наши собственные значения в остальные киплинговские категории.
Подобной же силой воздействия обладает и этический кодекс Киплинга, который открыт для всех, подчас взаимоисключающих толкований и применений. Бесспорно, Киплинг — моралист, но, как это ни парадоксально звучит, моралист без определенной морали. Неустанно апеллируя к нравственному Закону и требуя от человека соблюдения жестких правил поведения, он, однако, нигде не оговаривает прямо, что именно с его точки зрения добродетельно, а что греховно. Абсолютную этическую ценность он приписывал лишь таким человеческим качествам, как мужество, энергия, преданность, стойкость, которые положительно оцениваются в любой системе долженствований. Когда, скажем, он призывает: «Владей собой среди толпы смятенной, тебя клянущей за смятенье всех, верь сам в себя, наперекор вселенной, и маловерным отпусти их грех», то каждый человек — от злодея до праведника — способен принять эту заповедь «доверия к себе» за руководство к действию. Его этический кодекс, таким образом, сводится к признанию необходимости такого кодекса: это структура, в которую не подставлены элементы, или, так сказать, грамматика морали, а не ее словарь.
Размышляя над уроками прошлого, герой романа современного английского писателя Джона Фаулза «Даниэл Маргин» приходит к выводу, что воспетая Киплингом Британия была страшной болезнью, всеобщей галлюцинацией, тогда как истинная Англия — «это свобода быть самим собой, беспрестанно двигаться, словно спора, носимая ветром, ни с чем себя надолго не связывать — только с подвижностью свободы. Не подчиняться никому и ничему, любой ценой не подчиняться». С такой — экзистенциалистской — точки зрения Киплинг, одержимый идеей Высшего Закона, безусловно, оказывается не «английским», а «британским» писателем, и недаром на Западе его иногда называют одним из предтеч тоталитаризма. Однако нельзя забывать, что «страх свободы», испытанный Киплингом, есть вполне естественное состояние человека и общества в момент перехода, в момент выбора, и писатель, стремясь преодолеть его, предлагал не антигуманные утопии, но сохранение общего фундамента цивилизации — предлагал помнить о «богах азбучных истин». Заблуждаясь, цепляясь за уходящие идеалы и ценности, за исторически обреченные формы государственности, Киплинг тем не менее искренне стремился служить «простому человеку», стремился помочь ему победить страдания и одиночество, ужас и отчаяние, научить мужеству и стойкости перед лицом надвигающегося апокалипсиса. Подлинный Высший Закон, которому он — правда, не всегда — подчинялся, был законом словесного искусства, законом вечности, и потому, как сказал У. X. Оден, Киплинг принадлежит к числу тех, в ком себя длит и кого прощает Время.
А. Долинин.
РАССКАЗЫ
Простые рассказы с гор
Лиспет