Его мост в два раза больше, чем мост Хартопа, фермы у него «финдлейсоновские», свайные башмаки новой системы, тоже «финдлей-соновские», скрепленные болтами. В его профессии оправдываться бесполезно. Правительство, быть может, и выслушает его, но коллеги будут судить о нем по его мосту, по тому, рухнул он или устоял. Он перебрал в уме плиту за плитой, пролет за пролетом, кирпич за кирпичом, бык за быком, вспоминая, сравнивая, расценивая, пересчитывая, чтобы проверить, нет ли где ошибки, и все эти долгие часы и длинные вереницы формул, плясавших и кружившихся перед ним, были пронизаны холодным страхом, который щипал его за сердце. Расчеты его не вызывают сомнений, но кто знает арифметику Матери Гаити? Быть может, в то самое время, когда он при помощи таблицы умножения убеждается в своей правоте, река долбит гигантские дыры в основании любого из этих восьмидесятифутовых быков, что поддерживают его репутацию. Слуга снова принес ему поесть, но во рту у него было сухо — он только выпил чего-то и опять занялся десятичными дробями. А вода все поднималась. Перу в дождевом плаще из циновки сидел, скорчившись, у его ног и смотрел то на его лицо, то на лик реки, но не говорил ни слова.
Наконец ласкар встал и, барахтаясь в грязи, направился к поселку, не забыв поручить товарищу следить за баржами.
Но вот он вернулся, самым непочтительным образом толкая перед собой жреца своей веры — тучного старика с седой бородой, реявшей по ветру, и в мокром плаще, вздувшемся у него за плечами. Вид у этого гуру был самый жалкий.
— Какая польза от жертв, и керосиновых лампочек, и сухого зерна, — кричал Перу, — если ты только и знаешь, что сидеть в грязи? Ты долгое время имел дело с богами, когда они были довольны и благожелательны. Теперь они гневаются. Потолкуй с ними!
— Что человек перед гневом богов? — захныкал жрец, ежась под порывами ветра, — Отпусти меня в храм, и там я буду молиться.
— Молись здесь, сын свиньи! Или не хочешь расплачиваться за соленую рыбу, за острые приправы и сушеный лук? Кричи во весь голос! Скажи Матери Ганге, что хватит с нас. Заставь ее утихнуть на эту ночь. Я молиться не умею, но я служил на кораблях компании, и, когда команда не слушалась моих приказаний, я… — Взмах проволочного линька закончил фразу, и жрец, вырвавшись из рук своего ученика, убежал в поселок.
— Жирная свинья! — промолвил Перу. — И это после всего, что мы для него делали! Когда вода спадет, уж я постараюсь достать нового гуру. Слушай, Финлинсон-сахиб, уже смеркается, а ты со вчерашнего дня ничего не ел. Образумься, сахиб. Нельзя же не спать и все время думать на пустое брюхо — этого никто не вынесет. Приляг, сахиб. Река что сделает, то и сделает.
— Мост мой, и я не могу его покинуть.
— Так неужто ты удержишь его своими руками? — засмеялся Перу. — Я беспокоился за свои баржи и краны до того, как началось наводнение. Но теперь мы в руках богов. Значит, сахиб не хочет поесть и прилечь? Тогда скушай вот это… Это все равно что мясо с хорошим тоди — снимает любую усталость, не говоря уж о лихорадке, что бывает после дождя. Я нынче ничего другого не ел за целый день.
Он вынул из-за промокшего кушака маленькую жестяную табакерку и сунул ее в руки Финдлейсона со словами:
— Не пугайся, это всего только опиум — чистый мальвийский опиум.
Финдлейсон вытряхнул себе на ладонь несколько темно-коричневых катышков и машинально проглотил их. Ну что ж, это по крайней мере хорошее средство против лихорадки — лихорадки, которая ползет на него из жидкой грязи; кроме того, он видывал, на что был способен Перу в душные осенние туманы, приняв дозу из жестяной коробочки.
Перу кивнул, сверкнув глазами.
— Немного погодя… немного погодя сахиб заметит, что он опять хорошо думает… Я тоже приму…
Он сунул пальцы в свою сокровищницу, снова накинул дождевой плащ на голову и сполз вниз, чтобы последить за баржами. Теперь стало так темно, что дальше первого быка ничего не было видно, и ночь, казалось, придала реке новые силы. Финдлейсон стоял, опустив голову на грудь, и думал. В одном быке — в седьмом — он был не совсем уверен. Но теперь цифры не хотели вставать перед его глазами иначе как одна за другой и через огромные промежутки времени. В ушах у него стоял сочный и мягкий гул, похожий на самый низкий звук контрабаса, — восхитительный гул, который он слышал, кажется, уже несколько часов. И вдруг Перу очутился у него под боком и крикнул, что проволочный трос лопнул и баржи с камнями оторвались. Финдлейсон увидел, как вся флотилия тронулась и поплыла развернутым веером под протяжный визг проволоки, натянувшейся на планширах.
— На них дерево налетело! Все уплывут! — кричал Перу. — Главный трос лопнул. Что делать, сахиба
Необычайно сложный план внезапно вспыхнул в мозгу Финдлейсона. Ему показалось, что канаты — один прямо, другие пересекаясь — тянутся от баржи к барже, и каждый канат — луч белого пламени. Но один из канатов — главный. Финдлейсон видел этот канат. Сумей он хоть раз потянуть за него, вся рассеянная в беспорядке флотилия безусловно и с математической точностью соберется вместе в заводи за сторожевой башней. Но почему же, удивлялся он, торопясь спуститься к воде, почему Перу так отчаянно цепляется за его пояс? Необходимо мягко и спокойно отделаться от ласкара, потому что необходимо спасти баржи и, кроме того, доказать, как исключительно проста задача, раньше казавшаяся столь трудной. И тут — впрочем, это не имело никакого значения — проволочный канат выскользнул из его ладони, обжигая ее, высокий берег исчез, а с ним исчезли и медленно рассыпающиеся составные элементы задачи. Он сидел под дождем, во мраке, сидел в лодке, вертящейся как волчок, и Перу стоял над ним.
— Я забыл, — медленно проговорил ласкар, — что на людей голодных и непривычных опиум действует хуже всякого вина. Те, что тонут в Ганге, идут к богам. И все же у меня нет желания предстать перед столь великими существами. Сахиб умеет плавать?
— Зачем? Он умеет летать… летать быстро, как ветер, — ответил Финдлейсон заплетающимся языком.
— Он с ума сошел! — пробормотал Перу. — Отбросил меня в сторону, как охапку сухого навоза. Ну что ж, он не почувствует, что умирает. Лодка и часа здесь не продержится, даже если ни обо что не ударится. Нехорошо глядеть в лицо смерти ясными глазами.
Он снова подкрепился порцией из жестяной коробочки и, скорчившись на носу бешено кружащейся ветхой, заплатанной лодки, уставился сквозь туман на окружающее их ничто. Теплая дремота одолела Финдлейсона, главного инженера, связанного с мостом чувством долга. Тяжелые капли дождя, шурша, сыпались на него, заставляя вздрагивать, и бремя всех времен от сотворения времени отяжелило его веки. Он думал и знал, что ему не грозит никакая опасность, ибо вода до того плотна, что на нее можно спокойно ступить и, если будешь стоять смирно, расставив ноги, чтобы не потерять равновесия, а это важнее всего, то очень легко и быстро перенесешься на берег. Но тут ему пришла в голову другая мысль, еще лучше. Надо только, чтобы душа усилием воли перебросила тело на сушу, как ветер уносит бумажку, перенесла его на берег, как бумажный змей. Однако — лодка стремительно вертелась — предположим, что сильный ветер подхватит освобожденное тело, что тогда? Взовьется ли оно вверх, как бумажный змей, и потом упадет головой вперед на дальние пески или же будет, как попало, нырять в воздухе целую вечность? Финдлейсон уцепился рукой за планшир, стараясь удержаться на месте, ибо ему показалось, что он вот-вот улетит, раньше чем успеет обдумать все свои мысли. Опиум действует на белого человека сильнее, чем на черного. Перу — тот чувствовал только приятное равнодушие к любым случайностям.
— Лодка долго не продержится, — проворчал он. — Швы у нее уже лопаются. Будь это шлюпка с веслами, нам удалось бы выкарабкаться, но в таком дырявом ящике толку мало. Финлинсон-сахиб, она протекает.
— Аччха! Я ухожу. Иди и ты.
Финдлейсон почувствовал, что уже оторвался от лодки и крутится высоко в воздухе, ища куда бы ступить ногой. А тело его — он был очень огорчен его неуклюжей беспомощностью — все еще лежит на корме, и вода уже заливает колени.