Приблизительно через месяц я поехал сюда снова — или, может статься, автомобиль мой избрал этот путь по собственной воле. Он миновал бесплодные известковые холмы, отыскал все повороты в лабиринте проселков под взгорьями, пробрался сквозь густолистые леса, которые высились, словно неприступные зеленые стены, выехал на перекресток, где я расстался с дворецким, а потом в моторе произошла какая-то неполадка, и я вынужден был свернуть на травянистую прогалину, которая врезалась в ореховые заросли, объятые летней дремотой. Насколько я мог определить по солнцу и по крупномасштабной военной карте, здесь и был объезд того леса, который я в первый раз обозревал с высоты. Я принялся за ремонт всерьез и устроил целую мастерскую, аккуратно разложив на коврике блестящие инструменты, гаечные ключи, насос и все прочее. В эту ловушку можно было заманить всех ребятишек на свете, а в такой чудесный день, решил я, здешние дети наверняка где-нибудь поблизости. Прервав работу, я прислушался, но лес был полон летних шумов (хотя у птиц уже кончилась брачная пора), и я не сразу различил осторожную поступь маленьких ножек, которые крались ко мне по палой листве. Я посигналил клаксоном как мог заманчивей, но они обратились в бегство, и я пожалел о своей опрометчивости, потому что у ребенка внезапный шум вызывает самый настоящий ужас. Я провозился, вероятно, еще с полчаса, а потом услышал в глубине леса голос слепой женщины, которая крикнула: «Дети, ау, дети! Вы где?» — и звонкие отголоски этого зова долго еще отдавались в ленивой тишине. Она пошла ко мне, легко нащупывая путь меж стволами деревьев, и хотя кто-то из детей, вероятно, цеплялся за ее юбку, он скрылся в густой листве, как заяц, едва она приблизилась.
— Это вы? — спросила она. — Тот самый человек, что живет на другом конце графства?
— Да, тот самый, что живет на другом конце графства.
— Тогда почему же вы не приехали поверху, через те леса? Они только что были там.
— Они были здесь всего несколько минут назад. Мне кажется, они знали, что мой автомобиль сломался, и прибежали поглядеть для забавы.
— Надеюсь, ничего серьезного не произошло? А почему ломаются автомобили?
— На это есть пятьдесят различных причин. Но мой автомобиль выискал пятьдесят первую.
Она весело рассмеялась моей нехитрой шутке и, заливаясь воркующим, пленительным смехом, сдвинула шляпу на затылок.
— Позвольте, я послушаю, — сказала она.
— Подождите! — воскликнул я, — Сейчас я сниму с сиденья подушку и подложу вам.
Она наступила на коврик, сплошь покрытый запасными частями, и наклонилась над ним с живым интересом.
— Какие чудесные вещицы! — Руки, заменявшие ей глаза, шарили в испещренном тенями солнечном свете, — Вот коробка… а вот еще одна! Да вы тут все разложили, как в магазине игрушек!
— Должен признаться, я вытащил многое, чтобы их привлечь. На самом деле половина этих штуковин мне совсем не нужна.
— Как это мило с вашей стороны! Я услышала звук клаксона из верхнего леса. Вы говорите, они уже побывали здесь?
— Без сомнения. Почему они такие робкие? Тот малыш в синем, который только что был с вами, мог бы побороть страх. Он выслеживал меня, словно краснокожий индеец.
— Вероятно, их напугал клаксон, — сказала она. — Когда я спускалась по склону, я слышала, как кто-то из них прошмыгнул мимо в смятении. Да, они робкие — очень робкие, даже меня дичатся, — Она обернулась через плечо и крикнула снова: — Дети, ау, дети! Поглядите только, что тут такое!
— Надо думать, они бегали гурьбой по своим делам, — предположил я, потому что позади нас начали перешептываться невнятные голоса, а потом вдруг раздался тоненький детский смех.
Я снова занялся починкой, а она наклонилась вперед, подперев ладонью подбородок, и с любопытством прислушивалась.
— Сколько же их всего? — спросил я наконец.
Работа была закончена, но я не видел необходимости уезжать.
Она слегка наморщила лоб в задумчивости.
— Сама точно не знаю, — сказала она просто. — Иногда их больше, иногда — меньше. Понимаете, они приходят и живут со мной, потому что я их люблю.
— Похоже, у вас тут весело, — сказал я, ставя на место ящик с инструментами, и едва эти слова сорвались у меня с языка, я почувствовал всю их неуместность.
— Вы… вы ведь не станете надо мной смеяться! — вскричала она. — У меня… у меня нет своих детей. Я никогда не была замужем. Иногда люди смеются надо мной из-за них, потому… потому…
— Потому что это не люди, а дикари, — возразил я. — Не обращайте внимания. Такие ничтожества смеются надо всем, чему нет места в их сытой жизни.
— Я, право, не знаю. Откуда мне знать? Я не хочу только, чтобы надо мной смеялись из-за них. Это тяжко. А кто лишен зрения… Я не хотела бы показаться глупой… — При этих словах подбородок у нее задрожал, как у ребенка. — Но, по-моему, мы, слепые, особенно чувствительны. Все извне ранит нас прямо в душу. Иное дело вы. Глаза служат вам такой надежной защитой… вы можете увидеть заранее… прежде чем кто-нибудь действительно ранит вас в душу. Все забывают об этом при общении с нами.
Я молчал, размышляя об этой неисчерпаемой теме — о жестокости христианских народов, не просто унаследованной от предков (потому что ее к тому же старательно воспитывают), жестокости, рядом с которой простое языческое варварство негра с Западного Берега выглядит чистым и безобидным. Размышляя, я целиком углубился в себя.
— Не надо этого! — сказала она вдруг и закрыла глаза ладонями.
— Чего?
Она повела рукой в воздухе.
— Вот этого! Оно… оно сплошь лиловое и черное. Не надо! Этот цвет причиняет боль.
— Но позвольте, откуда вы знаете цвета? — воскликнул я, потому что это было для меня истинным откровением.
— Цвета вообще? — спросила она.
— Нет. Те Цвета, которые вы сейчас себе представили.
— Вы сами знаете не хуже меня, — отвечала она со смехом, — иначе вы не задали бы такого вопроса. В мире их вовсе не существует. Оно внутри вас — когда вы испытываете такую злобу.
— Вы говорите про тусклое лиловатое пятно, будто портвейн смешан с чернилами? — спросил я.
— Я никогда не видела ни чернил, ни портвейна, но цвета эти не смешанные. Они отдельны — совершенно отдельны.
— Вы говорите про черные полосы и зубцы на лиловом фоне?
Она кивнула.
— Да… если они вот такие, — тут она снова нарисовала пальцем зигзаг в воздухе, — но преобладает не лиловый, а красный — этот зловещий цвет.
— А какие цвета сверху… ну, того, что вы видите?
Она медленно наклонилась вперед и описала на коврике очертания самого Яйца.
— Вот как я их вижу, — сказала она, указывая травяным стебельком, — белый, зеленый, желтый, красный, лиловый, а когда человека, как вот сейчас вас, охватывает злоба или ненависть, — черный на красном.
— Кто рассказал вам про это — в самом начале? — спросил я.
— Про цвета? Никто. В детстве я часто спрашивала, какие бывают цвета — скажем, на скатертях, и занавесях, и коврах, — потому что одни цвета причиняют мне боль, а другие приносят радость. Мне объясняли. А когда я подросла, то стала видеть людей вот такими.
Она снова очертила то Яйцо, видеть которое дано лишь немногим из нас.
— И все это сами? — переспросил я.
— Все сама. Некому было мне помочь. И только потом я узнала, что другие не видят Цвета.
Она прислонилась к древесному стволу, сплетая и расплетая случайно сорванные травинки. Дети, прятавшиеся в лесу, подкрались ближе. Краем глаза я видел, как они резвятся там, словно бельчата.