— А вы думали што? — уставлялся на них Жмых. — Эх вы, мелкие собственники!
Тогда Жмых взялся за мочливые луга.
И действительно — пора. Избыток народа из нашего села каждый год уходил на шахты, а скот уменьшался, потому что кормов не хватало. Где было сладкое разнотравие — одна жесткая осока пошла. Болото загоняло наше Гожево в гроб.
То и взяло Жмыха за сердце.
Поехал он в город, привез оттуда устав мелиоративного товарищества и сказал обществу, что нужно канавы по лугу копать, а саму Лесную Скважинку чистить сквозь.
Мужики поломались, но потом учредили из самих себя мелиоративное товарищество. Назвали товарищество «Альфа и Омега», как указано было в примере при уставе.
Но никто не знал, что такое Альфа и Омега!
— И так тяжко придется — дернину рыть и по пузо копаться, — говорили мужики, — а тут Альфия. А может она слово какое законное, а мы вникнуть не можем и зря отвечать придется!
Поехал опять Жмых — слова те узнавать. Узнал: «Начало и Конец» — оказались.
— А чему начало и чему конец — неизвестно? — сказали гожевцы, но устав подписали и начали рыть землю: как раз работа в поле перемежилась.
Тяжела оказалась земля на лугах: как земля та сделалась, так и стояла непаханая.
Жмых командовал, но и сам копался в реке, таская карчу и разное ветхое дерево.
Приезжал раз техник, мерял болота и дал Жмыху план.
Два лета бились гожевцы над болотами и над Лесной Скважинкой. Пятьсот десятин покрыли канавками, да речку прочистили на десять верст.
И, правда, что и техник говорил, луга осохли.
Там, где вплавь на ладье едва перебирались, на телегах поехали — и грунт, ничего себе, держал.
На третий год все луга вспахали. Лошадей измаяли вконец: дернина тугая, вся корневищами трав сплелась, в четыре лошади однолемешный плужок едва волокли.
На четвертый год весь укос с болот собрали и кислых трав стало меньше.
Жмых торопил всю деревню — и ни капли не старел ни от труда, ни от времени. Что значит польза и интерес для человека!
На пятый год травой-тимофеевкой засеяли всю долину, чтобы кислоту всю в почве истребить.
— Мудер мужик! — говорили гожевцы на Жмыха. — Всю Гожевку на корм теперь поставил!
— Знамо, не холуй! — благородно отзывался Жмых. Продали гожевцы тимофеевку — двести рублей десятина дала.
— Вот это да! — говорили мужики. — Вот это не кроха, а пища!
— Скоты вы! — говорил Жмых. — То ли нам надо? То ли Советская власть желает? Надобно, чтоб роскошная пища в каждой кишке прела!..
— А как же то станется, Жмых? И так добро из земли прет! — отвечали посытевшие от болотного добра гожевцы.
— В недра надобно углубиться! — отвечал Жмых. — Там добро погуще! Может, под нами железо есть, аль еще какой минерал! Будя землю корябать — века зря проходят!.. Пора промысел попрочней затевать!
— В нутро, это действительно, — ответил Ёрмил, один такой мужик. — Снаружи завсегда одна шелуха!
— Ну ясно: пух и прыщи! — подтвердил Жмых. — А прочное довольствие в нутре находится!
— Да будя, едрена мать, языки чесать! — с резоном выразился Шугаев, ходивший в председателях. — Нам теперча сепараторы надо завести, а то продукт сбывать нельзя, а тут сухостойным делом займаются: как бы поскорей в нутро забраться! Вот ляжешь в могилу — тогда там и очутишься!..
Лесная Скважинка сипела в русле, и пахучие пространства говорили о прелести сущей жизни.
ДУША ЧЕЛОВЕКА — НЕПРИЛИЧНОЕ ЖИВОТНОЕ
(Фельетон о стервецах)
Фельетон — это, в сущности, маленький манифест только что рожденного не по своей воле бандита, а по воле своих свах и бабушек: «исторической необходимости», «естественного хода вещей», «действительности» и прочих старых блудниц и гоморрщиц. Причем иногда, и чаще всего коммунист, вдруг ощущает себя как бандита и в сердце его радостно и свободно начинает выть справедливый чудесный зверь. Такой «коммунист» кажется всем неприличным: у него оголилась душа, он начинает смеяться, надевает обыкновенные штаны и уходит «домой» — в цех.
— Товарищ! — говорят ему. — Надо жить только в гостиных и залах души. А ты живешь в клозете. Опомнись, брат. Не смотри чертом… Не собирай нищих за городом. Ты думаешь, они способны направить революцию. Нет, брат, оставь; не тряси штанами нищими, мы и брюки видали…
И они замолчали. Другой, что говорил, ушел. Остался один, у кого в сердце зверь и душа свободна от белья и сапогов приличий. Он видел остро и радостно. Его тело скрипело под напором крови и горело, как огнедышащий вулкан. В голове танцевали четкие фигуры развратных мыслей. Он был один, один — с неисчислимыми массами неведомых, идущих к нему товарищей, решивших взорвать мир без определенной цели, без программ и политики, а ради самих себя, ради своей страсти к невозможному…
Он увидел весь мир во всем его приличии и свою душу во всем ее неприличии. Первое дело он снял шляпу жизни — жену — и отпустил ее домой, в деревню. Пусть песни вечером поет. Он и песню для нее сочинил и посвятил ее ей.
Теперь он глядел на старую жабу — действительность, — и от ее мелочей у него нутро затихало.
Он же был динамитом действительности и радовался своей справедливости.
Подойдет его время. Пока же он и спит, и обедает в клозете жизни — своей душе.
Он знал одно: эти мелочи — вся истина жизни. Идеал, дух и прочие юбки старых дев — это суть только заблуждающаяся материя.
Площадь. Красные войска, рабочие, женщины, дети. После дождя вся земля под стеклом. Гремит и движется под солнцем живая революция. Никто не верит, что есть невозможное.
Парад. Черные чертики — фотографы — снимают пролетариат. Люди в полном облачении, т. е. галифе, нагане, коже и т. д., устанавливают порядок, чтобы было приличное лицо у революции.
К суетящейся хохочущей толпе, повторившей на квадратной сажени Октябрь, подскакивает официальный революционер, бритый и даже слегка напудренный. Так чуть-чуть, чтобы нос не блестел.
— Осади, осади назад — говорят вам.
Рабочие и женщины осадили. Они вполне поняли, революция затихла. Галифе скакнуло дальше.
Революция сменилась «порядком» и парадом.
Едет советская бричка. В ней солидный мужчина, разбрюзгшая на ворованных харчах барыня, кучер и кобелек.
Это едут по всем мостовым, улицам и переулкам мертвые души в советских бричках. Едут и едут, никак не доедут. А ведь, доедут — придет время. Доедут до рабочего ада, и им там воткнут железный шток сквозь пупок. Мечутся мертвые тени в живых городах и ждут они страшного суда, рабочей расправы.
Чудеса эти — беременные мужчины, которые идут домой с мельниц. Стражи у ворот следят.
— Ты куда?
— Домой, кончил.
— Ага, кончил. Открой рот… Ну, проходи. Или там.
— Даешь?
— Берешь.
— Проходишь.
В селе Лупцеватом объявилась икона божьей матери-троеручицы. А у нас чудеса еще почище — мельники, солидные приличные мужчины, по вечерам беременеют и еле доходят с работы домой, где и опоражниваются.
Один рабочий объяснил это слово так:
— Режь умней.
А другой ему ответил:
— Ничего, глотай без ножа. Суй пальцем.
ЗАМЕТКИ
В полях
Я шел по глубокому логу. Ночь, бесконечные пространства, далекие темные деревни, и одна звезда над головою в мутной смертельной мгле… Нельзя поверить, что есть города, музыка, что завтра будет полдень, а через полгода весна. В этот миг сердце полно любовью и жалостью, но некого тут любить. Все мертво и тихо, все — далеко. Если вглядишься в звезду, то ужас войдет в душу, можно зарыдать от безнадежности и невыразимой муки — так далека, далека эта звезда. Можно думать о бесконечности — это легко, а тут я вижу, я достаю ее и слышу ее молчание, мне кажется, что я лечу и только светится недостижимое дно колодца и стены пропасти не движутся от полета. От вздоха в таком просторе разрывается сердце, от взгляда в провал между звезд становишься бессмертным.