Гершанович подвинул чеку на гранате под полой своей свитки и с ближней дистанции, с точностью метнул гранату в четверых врагов.
Граната яростно рванулась огнем, словно вскрикнула последним голосом человека, и враги людей, замерев на мгновение неподвижно, пали затем к земле.
В прошлый раз у другого въезда в этот же лагерь граната у Гершановича не взорвалась, он только разбил ею голову одного врага, как мертвым куском металла, но теперь он обрадовался и с удовлетворенной душой побежал прочь.
Однако часовой в контрольной будке остался живым; он начал стрелять вслед Гершановичу и в воздух.
Пять вооруженных самооборонцев появились из павильона, где когда-то продавались прохладительные напитки, и с шумом, крича друг на друга, чтобы не испугаться самим, напали на Гершановича и обезоружили его.
Осипа Гершановича доставили в районную комендатуру, где он уже однажды бывал. Здесь в подвале каждых шестерых людей расстреливали одной пулей — так нужно было для экономии боеприпасов. Для того всех шестерых ставили близко в затылок друг другу, а в один рост их подравнивали тем, что маломерным подкладывали под ноги чьи-то сочинения в толстых книгах.
В комендатуре у Гершановича спросили — будет ли он что-нибудь говорить, чтобы остаться живым. Гершанович ответил, что, наоборот, говорить он не будет ничего, так как желает умереть, и не следует его мучить избиением — не потому, что не надо, а чтобы не тратить напрасно силу полевой жандармерии, чтобы в солдатах осталось целой лапша с бараниной, которую они кушают за счет государства.
Офицер, возможно, подумал, что слова Гершановича разумны, и он велел увести его. Однако Гершанович, пока не был мертвым, жил, и боролся, и надеялся победить.
Этот офицер был не тот, который допрашивал Гершановича в первый раз, поэтому Гершанович вторично предложил свое изобретение: можно одной пулей убивать не шестерых, а семерых, седьмой умирает не сразу, а потом, но тоже все равно умирает, для государства же получается экономия на огне в четырнадцать процентов.
— Седьмой не погибает, — сказал офицер. — Пробойная сила пули значительно ослабевает уже в шестой голове. Мне докладывали, что раньше здесь пробовали ставить седьмого, он уцелел и скрылся из незарытой могилы, раненный в затылок.
— Он умел уцелеть, — разъяснил Гершанович, — он был понимающий, и то голова его болела, ему ее повредили. Я знаю!
— Кто это был? — спросил офицер.
— А я знаю кто? Мало ли кто: жил один человек, жил мало, его убивали, он опять жил и умер сам, скучал по семейству…
Офицер подумал:
— Испытаем новый выпуск модернизированного мушкета — вы будете седьмым, но для опыта я поставлю и восьмого.
— Ну, конечно! — охотно согласился Гершанович.
— Интересно, — говорил офицер, — в мозгу ли у вас останется пуля или пробьет в лоб и выйдет в восьмого? У этих мушкетов жесткий огонь, но их пробойная сила неизвестна…
— Это интересно, — сказал Гершанович, — мы с вами это узнаем, — и подумал про офицера, что он глупый человек; затем конвойный солдат увел узника.
В общей камере, населенной будущими покойниками, шла обычная жизнь: люди чинили одежду, беседовали, спали или размышляли о том, какая у них есть жизнь и какая она должна быть по мировой правде. Камера не имела окон; круглые сутки в ней горела маленькая керосиновая лампа, и только вновь прибывший заключенный мог сказать время, но вскоре время опять забывали, о нем спорили, и никому не известно было достоверно — день или ночь идет на свете, а это всех интересовало.
Гершанович нашел себе место на полу и лег отдохнуть; его беспокоила теперь мысль — кто будет восьмым на расстреле; ему, этому восьмому, обеспечено верное спасение, если восьмой не окажется трусом или глупым человеком. «Плохо, — думал Гершанович. — Его пуля ударит слабо, если меня она убьет, — ну она кость ему может повредить, только и всего, — а он подумает, что его убило, и умрет от страха и сознания».
Прошло немного времени; Гершанович еще не успел отдохнуть, но всей камере уже велели выходить. Гершанович этого ожидал; он знал по первому разу, что немцы долго не содержат назначенных к смерти, чтобы не кормить их и не поить и вообще не думать о них, тратя напрасно размышление.
Второй раз в жизни опускался Гершанович по тем же темным каменным ступеням на смерть в подземелье. Он не узнал среди своих товарищей, шедших с ним на гибель, ни одного знакомого лица, и по их словам он догадался, что этих людей недавно привезли из Польши.
Ефрейтор сосчитал восемь человек, и в их числе Гершановича, шедшего вторым, а прочих оставил на лестнице.
В подвале светил робкий свет одинокой свечи, и возле света стоял тот офицер, который допрашивал Гершановича. Офицер, любитель оружия, рассматривал какую-то укороченную винтовку. «Все выгадывают на пользе, экономике, — рассудил Гершанович. — А нам экономить нельзя, пусть две пули на каждого немца придется, и то будет доход!»
Ефрейтор начал устанавливать заключенных в затылок.
— Я седьмой! — загодя напомнил Гершанович.
— Первым не хочешь умирать? — спросил ефрейтор. — Перехитрить нас хочешь? Умирай седьмым, по льготе, положи себе кирпич под ноги, у тебя роста не хватает.
Гершанович положил кирпич под ноги и встал на свое смертное место. Он посмотрел на восьмого, последнего человека — перед ним была лысина старика, покрытая пухом младенчества.
«Будет смерть, — сообразил Осип Гершанович. — А что такое? Здесь я жил неплохо; на тот свет попаду — и там буду стараться быть, и там мне будет хорошо, и детей своих увижу. А если ничего там нет, так, значит, я буду как мои мертвые дети, наравне с ними, — и это будет тоже хорошо и справедливо: зачем я живой, раз в земле мое убитое сердце?»
— Готово? — спросил офицер. — Дышите глубже! — приказал он заключенным и затем пообещал им. — Сейчас вы уснете сладким детским сном!
Гершанович, наоборот, перестал дышать и прислушался в наступившей тишине, желая услышать для своего развлечения выстрел; но он его не услышал и сразу сладко уснул: добрый ум его забылся сам по себе, обороняя человека от безнадежности.
Проснувшись, Гершанович попробовал свой лоб — он был гладкий и чистый. «Пуля у меня в уме», — решил человек. Тогда он попробовал свой затылок и нащупал там лишь старую вмятину прежнего увечья. «Я все еще живой, я на этом свете, я же так и думал, — размышлял узник. — Их новый мушкет — это не изобретение, их начинка патрона слаба, я так и знал. Ну скольких они убили одной пулей? Ну троих, четверых, наверно, а прежде до меня, до шестого, пуля доходила: слабеет враг людей, слабеет — я чувствую!»
Гершанович, лежа, пригляделся в сумраке, еще озаренном тайным, еле дышащим, вздрагивающим издали светом. Возле него лежал его передний сосед — лысый старик с детским пухом на чистой коже головы. Гершанович приложил свою руку к голове старика; голова его остыла, и весь человек умер, хотя он и не был поврежден ничем. «Вот я и думал — не нужно пугаться, — решил Гершанович. — От испуга может свет кончиться, а что тогда будет? Не нужно пугаться!»
Он сообразил, где находится; это было подземелье, где их, восьмерых людей, расстреливали, и свеча еще вдали не догорела. «Плохо, что мы тут, — рассуждал Гершанович. — Будет смерть. Ну что ж! Перед смертью тоже бывает немного жизни. В прошлый раз меня увезли в могилу, оттуда можно было жить…»
К нему склонился офицер. Гершанович почувствовал его по чужому дыханию, по смрадной нечистоте его внутренности, выносимой с дыханием наружу.
— Ну, как это у вас большевики говорят? — сказал офицер. — Не вышло?! Седьмым стал в очередь, жить захотелось еврею!
— По-моему, это у вас не вышло, — ответил Гершанович, — я живой!
— Ты уже мертвый! — определил офицер и наставил в лоб Гершановичу дуло своего личного маленького револьвера.
Гершанович поглядел в бледные, изжитые тайным отчаянием глаза офицера и сказал ему:
— Палите в меня… Здесь у меня жизнь, а там мои дети — у меня везде есть добро, мне везде хорошо… Мы здесь были людьми, человечеством, а там мы будем еще выше, мы будем вечной природой, рождающей людей…