Выбрать главу

Красноармейцы, увидев рассвирепевшую, радостную мощь своего огня, поднялись все в рост и пошли в атаку, исполненные восторга веры в непобедимость, и закричали от счастья, от гордости.

Я спросил у подполковника, что теперь дальше будет, какое у него задание.

— Идти вперед, — сказал Иван Иннокентьевич и увлеченно указал в сторону противника, обрабатываемого на его рубежах столь плотным огнем, что там уже более невозможно было никакое живое дыхание. — Вот великое творчество войны! Его создает высший офицер — наш народ, наш священный народ.

1944

ЗЕМЛЯ

Раз родился на свете маленький мальчик. Он был так мал, что его мать могла держать его на ладони.

На другой же день он выучился смеяться. И мать его смеялась вместе с ним. Ей и самой было очень мало лет, рожала она в первый раз, и ее тело измучилось и обессилело. Но она обрадовалась ребенку, и ей стало весело и хорошо. Она не могла понять, как он мог родиться из нее, такой маленький, а живой. Весь свет будто переменился. Это окно и ветка за ним были вчера, когда его не было, не такими. Теперь ветка дрожит там от ветра и заводит хворостинку за хворостинку.

Мать была очень красива и добра, а ребенок был лучше ее. Это она знала, и от этого чуда ей было так хорошо, как никогда, даже любовь была хуже. Она не понимала того, но все равно так было. Из плохого само собой делается хорошее. Не противиться этому — лучшая радость, великое и родное счастье всех.

Мать держала маленького мальчика на руках и с тихим восторгом целовала его. От него пахло ее же телом. Она сжимала его, боялась уронить и плакала одна, когда он спал. Ночью она не спала и сторожила его, как бы кто не украл или не подменил. Глаза у мальчика были такие же, как у нее, как пламя двух свеч. Она была добра и родила его нечаянно от одного сторожа, который плакал, когда видел ее. Она над ним сжалилась и приласкала его. От своей светящейся, ликующей красоты ей самой трудно жилось. Всем она была нужна, каждый гнался за ней, жался и шептал тоскующие слова. Она всем улыбалась и отвечала и ничего сама не понимала. Какие бедные, несчастные, будто голые, — думала она и любила не одного, а всех.

Мальчик выучился смеяться, и мать оправилась.

И пошли тихие годы, когда тело растет и так понятен мир и все люди похожи на траву, на дома и деревья.

Мать назвала его Иваном, и чем больше он рос, тем больше она отставала от него и уходила в свои дела. Красота ее потухала, от тяжелой, нудной работы сохла кровь и изнутри вырастали болезни.

В детстве нет счету времени. Утро от вечера в двух шагах. Год от году, как от ворот до плетня. В эти годы Ваня все понимал и для него не было невозможного. Ему было все лучше и лучше. Раньше он не верил, что за заставой есть что-то такое другое. Там канава, лопухи и небо.

Когда он выучился ходить, он увидел там поле и рожь, дорогу и телеги. Он не удивился, он знал это и, когда увидел, только вспомнил.

Пели птицы, Ваня слушал и знал, что и он умеет, только не хочет. Пугливая бабочка с красными крыльями низко трепетала над цветами. Ваня глядел и в эту минуту летал вместе с ней.

Нигде ничего ему не было чужого. Он мог делать, что делали все. Во сне он звонил в большой колокол и к нему бежали из поля люди. Он просыпался от страха и прижимался к уморенной, не чуявшей ничего матери. В окне сидели две звезды, и по улице кто-то шел. Ване думалось, что он не видел, но что знал. Поля, поля и дороги. Все города и все люди живут в полях. Есть одни поля.

Ваня рос, и ему хотелось сделать, чего сделать нельзя. Было тесно и глухо кругом. С ребятами он водился, потом перестал. Он их понимал, а что раз понял, то ненужно. Ему захотелось того, чего не было.

Звезды идут от земли все выше, почему не ниже, — думал он. Ваня начал думать и выдумал две звезды, устроенные не так, как эта.

Ваня стал большой и прекрасный, как мать, и лучше ее. А мать умерла, чему он не поверил, и по-прежнему видел ее, говорил с ней и ночью чуял ее рядом с собой, как прежде. В окне светили две звезды, все было такое же, часы тикали, и мать никуда не могла деться. И Ваня успокоился.

Сосед столяр взял его к себе. И Ваня стал столяром. Потом поступил на постройку трубопрокатного завода. Когда его выстроили, он остался там и перешел в слесаря. На новой работе он был ближе к машинам, которые полюбил еще давно, когда в первый раз увидел паровоз. И у него была своя тайная любимая мысль о дpугой земле, котоpую можно сделать из этой.

ИНЖЕНЕР

Назара Чагатаева тогда еще не было на свете. Его отец Иван Фирсович Чагатаев служил русским солдатом в хивинских экспедиционных войсках. Неграмотный и добрый, он притерпелся к чужой, скучной стране, но в первые годы службы ему приходилось трудно переживать свое сердце; ему приходилось плакать серыми маленькими слезами, которые скатывались по бурому лицу вниз на скудное сукно и затем, как небывалые, быстро высыхали.

На дальних и долгих постах ему никто не мешал, и солдат мирно горевал свое одинокое горе, глядя в безродную пустошь чужого мира. После, истощив свое чувство, солдат Чагатаев возвращался на отдых спокойным, а иногда даже веселым. В глинобитной казарме все же находились хоть и не родные, но равно несчастные люди. Каждый из них тосковал по своей губернии, думал о домашней нужде, возросшей там без него, и хотел лишь возвращения, чтобы разделить бедную участь своего семейства в далекой отсюда безвестной избе. На счастье, на хозяйский избыток надежды не было, но достаточно, чтобы нужда проживалась вместе, общей душой, и тогда наступает почти утешение. Горе страшно, если оно находится далеко невидимо или медленно приближается, но когда оно близко, когда его обнимаешь и вдавливаешь в него свои кости, оно не страшно и обыкновенно.

Солдатской службе Чагатаева шел уже пятый год. Скоро настанет пора уходить домой в Россию, в свою деревню, где земля и все предметы на ней пахнут так же, как его крестьянское тело — коровой, молоком, соломой, дымом, духом почвы, гниющей в ржаных корнях. Земное вещество, обратившись в человека, изменяется мало, и точно мучается в нем воспоминаньем о самом себе. По вечерам и по праздникам солдатам велели петь песни и рассказывать сказки, чтобы ум их не мог сосредоточиться на своей тоске, и душа угомонилась в шуме и суете ложного развлечения. Кругом в воздухе стояла жара чужого азиатского лета; счастливое солнце опускалось за дальние глины и пески, обещая на завтра лучший день жизни, а сегодня он прошел нечаянно и зря. В глиняном низком городе, где стояли солдаты, и в окрестностях его — по всему пространству — жили умолкшие люди, глядели темными глазами на русских солдат, которые сторожили их от кого-то, храня в себе разбитое домашнее сердце. Чагатаев уже привык к местному народу; он ему нравился своим непохожим на него загадочным лицом и добротою скрытой души.

За год до срока службы Чагатаева и еще пятерых солдат отправили сопровождать троих русских ученых, которые направлялись по делам своей науки в глубокие камыши, где Аму- Дарья впадает в Аральское море.

В конце апреля месяца русские ученые и солдаты прибыли в город Нукус, где назначено было окончательное снаряжение, чтобы идти далее в одиночестве по безлюдью среди жестких растений, горячих болот. В Нукусе отряд дополнился двумя проводниками, один был каракалпак, а другой — туркмен в пожилых летах. Этот туркмен жил пленным рабом в хивинском царстве в течение одиннадцати лет; он все свое рабское время провел в камышах заглохшего староречья Аму-Дарьи, собирая там стебли для циновок, за которыми приезжал иногда другой раб со двора их общего господина. Бежать туркмен не мог, потому что почти беспрерывно болел лихорадкой, а в свободное время от болезни ходил полубезумным от слабости и хотел смерти от скорби и слабости сил. Но жизнь все же продолжалась в нем, стучась в тупик его сердца, и он отзывался на нее тем, что говорил сам с собою, воображая свою славу, деятельность и богатство. В течение времени он привык чувствовать себя вдвоем. Этот другой человек, который жил в нем неразлучно, утешал его беседой, или спором, или бесшумной дружбой, и был похож на него, но все же существовал отдельно, и часто бывало, что спал и не отзывался. Тогда туркмен скучал о нем и бормотал все более настойчиво, пока снова не чувствовал себя вдвоем, и тогда смуглое лицо его, на котором была когда-то точная сухая красота, делалось ясным и человечным.