Выбрать главу

Гитлер ждет, что из той земли, которую он обратил в камень, для него вырастут плоды. Но гитлеровская земля годна теперь лишь для постройки склепа своему «фюреру». Тот, кто хотел устрашить мир, кто отверг науку, ныне сам наполнил немецкий народ ужасом и безумием и сам ищет спасения у «великих оружейников», у науки, чтобы она дала в руки тирана всемогущий меч.

Однако этот всемогущий меч могут создать и владеть им другие руки, которые равно способны и одухотворять мир трудом и сражать тиранов. Гитлеровцам же остается в утешение лишь бредовая фантасмагория о «всемогущем оружии»; как бесплодная женщина видит в сновидениях своего ребенка, а наяву ей остается лишь сознание своего бессилия.

Действующая армия 1944 г.

ПУСТОДУШИЕ

На окраине сожженного, взорванного Воронежа нетленно и нерушимо стоит единственное сбереженное фашистами, полностью сохранившееся здание — старая тюрьма о сорока трубах на крыше. В пригородных слободах под прахом жилищ гниют трупы умерщвленных и погибших стариков, старух и детей, не смогших по своей слабости или не успевших покинуть город. Люди же рабочих возрастов давно уведены в немецкую работу, пока они там не износятся до самых костей и тогда тоже умрут.

Одна лишь тюрьма стоит живой и целой в погибшем городе, называвшемся некогда «младшим Петербургом» — в память деятельности Петра Первого, строившего здесь азовский флот.

Тюрьма, мертвецы вблизи от нее и рабы в немецкой стороне являются тремя видами судьбы, которую немцы желали и желают уготовить для русского народа, считая эту судьбу естественной для него и заслуженной им.

Быть узником, быть мертвым или быть кратковременно живущим рабом — таковы три немецких завета для нас. Их можно сократить до одного завета — смерть: меж тюрьмой, могилой и рабством мало разницы. Однако разница все же есть: каторжный раб — это отсроченный покойник, и для фашистов он является полезным мертвецом. Немцы хорошо понимают эту разницу и скупо, до последней сукровицы, отбирают силы у своего раба, пока не отдаст он им своего предсмертного вздоха…

Против воронежской тюрьмы на пустыре, в бурьяне сохранились остатки жилища и лежит мертвое дерево. Возле дерева сидела утомленная женщина с тем обычным для нашего времени человеческим лицом, на котором отчаяние от своей долговременности уже выглядело как кротость. Она выкладывала из мешка домашние вещи — все уцелевшее ее добро, без чего нельзя жить. Ее сын, мальчик лет восьми-девяти, ползал меж лопухов и крапивы в золе сгоревшего дома, в котором он жил недавно. Мальчик был одет в одну рубашку и босой, живот его вздулся от травяной, бесхлебной пищи; он тщательно и усердно рассматривал какие-то предметы в золе, а потом клал их обратно или показывал и дарил матери. Его хозяйственная озабоченность, серьезность и терпеливая печаль, не уменьшая прелести его детского лица, выражали собою ту простую и откровенную тайну жизни, которую мы сами от себя скрывали, а теперь, видя отражение ее на лице ребенка, нам делалось совестно и страшно. Эти совесть и страх имеют основание существовать, потому что в них есть сознание вины за судьбу обездоленного ребенка, которого мы не могли сберечь вовремя от руки врага.

— Мама, а это нам нужно, такое? — спросил мальчик. Мать поглядела; ребенок показал ей гирю от часов- ходиков.

— Такое не нужно — куда оно годится! — сказала мать. — Другое ищи…

Ребенок усиленно разрывал горелую землю, желая поскорее найти знакомые, родные вещи и обрадовать ими мать. Он нашел спекшуюся пуговицу, протянул ее матери и спросил:

— Мама, а какие фашисты?

Он посмотрел округ себя — на пустырь, на хромого солдата, идущего с котомкой с войны, на скучное поле вдали, безлюдное, без коров.

— Немцы, — сказала мать, — они пустодушные, сынок… Ступай щепок собери, я тебе картошку испеку, потом кипяток будем пить…

— А ты зачем отцовы валенки на картошку сменяла? — спросил сын у матери. — Ты хлеб теперь задаром на эвакопункте получаешь, нам картошек не надо, мы обойдемся… Отец и так умер, ему плохо теперь, а ты рубашку его променяла и валенки…

Мать промолчала, стерпев укоризну сына.

— А отчего немцы пустодушные? — спросил он снова. — Они не евши?..

— Они-то не евши? — они кормятся ничего, — объяснила мать. — Чего им не евши жить!.. Они за свои грехи чужую кровь проливают, оттого и пустодушные.

— А мы какие? — узнавал ребенок.

— А мы — нет. Мы сами свою кровь проливаем и сами свое горе терпим. Мы, когда грешны, свой грех на другого не валим.

— Мама, а где фашист, какой отца убил? — его убила Красная Армия?

— Может, и жив еще…

— Он мало будет жив, — задумался мальчик. — Его потом все равно убьют… А мертвых доктор не лечит?

— Нет, сынок. Доктора их лечить не умеют.

Мальчик умолк в своей думе, но потом он нашел себе утешение:

— А пусть отец опять рожается и живет маленьким сначала, тогда он не будет мертвым. Мама, ты роди его, ты ведь меня родила… Нужно, чтоб люди были, а то их нету…

Я издали слушал эту беседу. Мать и ее сын были моими дальними родственниками, поэтому я остановился вблизи от них; я хотел разглядеть их и убедиться, что я не обознался.

Позже мы ходили с мальчиком собирать щепки и горелое дерево для огня и затем варили картофельную похлебку на малом костре посреди нагого пустыря.

Ближе к вечеру мы втроем сделали одно дело — мы покрыли кровлей из ветвей одну земляную щель, чтобы там было укромное жилище для ночлега в ненастье.

Утром другого дня мы все пошли на кладбище. Моя родственница сказала, что там она четыре дня назад похоронила своего мужа. Сил у нее было мало, поэтому она неглубоко разрыла сверху чью-то могилу и положила туда тело мужа, укрыв его землей на покой.

Женщина и ее сын пришли к могиле проведать своего мертвого. Они опустились на колени у места погребения и стали молча смотреть в землю. У женщины вышли из глаз тихие редкие слезы, и трудная печаль овладела ею, словно горе ее могло быть искуплением жизни перед лицом умершего. И я понял тогда, что втайне каждый живой чувствует греховный стыд перед умершими — за то, что те лишены жизни, а живущий имеет ее.

Однако постепенно вдова успокоилась, потому что стала уже привыкать к своему страданию, и привычка служила ей облегчением; горе, говорят, бывает каменным, оно неподвижно, и живущее существо способно исподволь, обманно обходить его.

Усопший лежал неглубоко под нами, и из земли явственно шел запах его тела, смешавшегося с почвой. Женщина глубоко дышала этим воздухом, в котором были частицы тела любимого ею человека, довольная уже тем, что хоть таким образом она общается с ним и чувствует его близость. У нее не могло быть отвращения к покойному; она даже боялась того, что скоро уже не ощутит его тления, когда он вовсе смешается с прахом. Кто не поймет ее чувства или кем овладеет брезгливость, тот не знает простых свойств человеческой натуры, и брезгливая осторожность отделяет того от мира и его понимания.

— Давай, мама, откопаем папу! — сказал сын матери. — Пусть он дома лежит. У нас дом тоже теперь в земле…

Мать увела сына от отца. Мертвый остался опять один в земле.

Женщина считала себя виноватой, что не сумела забрать с собою мужа, когда немцы захватывали Воронеж. Муж ее был хромой на ногу, он ходил на костылях и не мог самостоятельно уйти, а мать управилась унести только ребенка и мешок с домашним добром. Она искала тележку, чтобы спасти мужа, она давала за два колеса золотые часы, но стоимость колес тогда равнялась жизни, и тележки она не нашла.