Затем, по степени важности, беседа перешла на другую жизненную необходимость — на любовь. Зайцев узнал по голосу младшего сержанта Пожидаева. Он читал сейчас вслух письмо. Получая очередное письмо от невесты, Пожидаев имел обыкновение читать его вслух своим товарищам и обсуждать публично.
Он гордился своей любовью, но еще более гордился тем, что есть один человек на свете, для которого он дороже и лучше всех на земле, и тот человек не переживет его смерти. Бойцы из взвода, где служил Пожидаев, уже привыкли к такому порядку и по получении почты сами просили Пожидаева прочитать им письмо вслух, загодя садясь возле него ремонтировать что-либо из своей одежды или обуви, чтобы использовать время с двойной выгодой. Пожидаев обычно охотно читал и предавался обсуждению письма. «За что же такое она тебя любит так, Иван Акимыч, скажи, пожалуйста?» — каждый раз спрашивали его товарищи. «Так зря же любви не бывает, — объяснял обыкновенно Пожидаев. — Сердце у Клавдии Захаровны чувствует меня правильно, понятно вам? Во мне такое качество ценности, стало быть, есть!»
Зайцев все это уже знал, и теперь он слушал очередное письмо Клавдии Захаровны.
— Любимый, хорьосенький, мильосенький мой Иван Акимыч, — медленно, почти по буквам читал Пожидаев, — здравствуй от твоей дорогой Клавдии Захаровны Пустоваловой из Завьяловского сельсовета, колхоза «Рассвет». Если бы кабы я могла бы увидеть бы тебя бы хоть на тую малую бы минуточку, тогда бы я бы стала жить бы по нормальности счастливой бы жизнью, а то я временно несчастная».
А чего она всегда тебе одинаково пишет? — упрекнул Пожидаева ефрейтор Ивченко. — Заладит одно: если бы да кабы, она бы да могла бы… Чего она у тебя такая некультурная?
— Если бы она бы семилетку полностью бы кончила, — кротко отвечал Пожида- ев. — А то она ее не кончила, ей не пришлось… А мне что! Я ее уважаю не за высшее образование, я ее даром люблю. Это вам не химера!
— Правильно, Иван Акимович, — согласно говорили другие голоса. — Это верно; душа не в букве. Пускай она тебе опять пишет — если бы да кабы, мильосенький да хорьосенький, а мы и далее слушать будем!
Зайцев понимал, что красноармейцы и потешаются немного над Пожидаевым, и тут же серьезно уважают его за верность любви к невесте.
Был еще во взводе боец Салтанов, родом татарин, тот особо уважал Пожидаева. Салтанов сам любил одну женщину, свою жену Сарвар, и постоянно вспоминал о ней, надеясь на будущее неразлучное счастье с ней после войны, которое будет длиться долго, до самой смерти. Жена писала Салтанову, что она одна имеет на него полное право, а немцы не имеют на него никакого права, поэтому Салтанов обязан убивать врагов, сам же после победы должен полностью и в целости возвратиться домой к супруге. «Вот офицер-то! — с улыбкой подумал Зайцев о Сарвар. — Ведь правильно соображает!..»
И Зайцев сейчас снова, как бывало у него в юности, почувствовал жизнь словно медленное постепенное просветление. Тайна родины была ясна ему: она открывается в локоне волос с головы дочери-ребенка, что хранит красноармеец у себя в вещевом мешке и носит за плечами тысячи верст, она в памяти и привязанности его брата, постоянно тоскующего о нем, она в дружбе к товарищу, которого нельзя оставить в битве одного, она в печали по жене, у кого есть она. У Зайцева ее не было; вся тайна родины заключается в верности, оживляющей душу человека, в сердце солдата, проросшем своими корнями в глубину могил отцов и повторившемся в дыхании ребенка, в родственной связанности его насмерть с плотью и осмысленной судьбою своего народа…
Когда вернулся лейтенант Лебеда, Зайцев разделил с ним свои обязанности. Лебеда должен находиться на наблюдательном пункте дивизиона, расположенного слева, а сам Зайцев пошел к командиру другого дивизиона, расположенного правее. Все орудия этого дивизиона стояли на прямой наводке, и он занимал центральное положение в направлении удара, который будет нанесен противнику. Вместе с собою Зайцев взял как связных Пожидаева и Салтанова. Во время боя в его задачу входила работа по переучету целей, чтобы всегда иметь картину артиллерийских и огневых сил противника близкой к истине.
К утру, когда начало светать, погода стала вовсе плохая. Осенние облака, гонимые сырым ветром, влеклись почти по земле, и одиноко летели редкие былинки умершей травы. Зайцев в это время стоял в старой траншее на водоразделе, откуда хорошо просматривалась сторона противника: немцы находились на противоположном водоразделе и на пологом скате его, обращенном в нашу сторону. Немного поодаль от Зайцева, в той же старой траншее, находился командир дивизиона капитан Ознобкин.
Зайцев много раз жил в боях. Но сегодня предстоял бой в помощь Сталинграду, где решалась судьба народа, жизнь его и смерть, и сердце офицера встревоженно билось, надеясь в нетерпении, что сегодня, быть может, оно освободится от гнетущей постоянной боли, которая мучает его все долгие месяцы отступления и обороны.
В тишине засветились на мгновение жерла орудий по фронту, и крошки земли в траншейном откосе вздрогнули от первого удара огня. Началась артиллерийская подготовка боя. Мощь огня сразу была взята очень большой, однако с каждой секундой она все более наращивалась и уплотнялась — в дело вводились все новые и новые батареи, — и снаряды шли по небу потоком. На стороне противника черная земля тьмою поднялась в воздух и не могла уже осесть, потому что взрывные волны следующих, все более учащающихся разрывов метали и тревожили ее.
Зайцев считал про себя каждое мгновение боя. Много раз пережитое и, однако, всякий раз новое чувство владело им; все, что сейчас происходило вне его: огонь, ветер, содрогание земли, — все значительное и ничтожное в этом мире теперь словно происходило внутри него, вторично в нем существуя, и поэтому глубоко, вещественно переживалось им. Это чувство происходящего, переживание всего и за всех в одном своем теле и сознании питало его мысль и делало ее чуткой, быстрой и истинной, но это состояние непрерывного непосредственного ощущения всей видимой действительности измождало Зайцева, и сердце его работало мучительно, будто в кровавом поту.
Немцы начали отвечать из дальнобойных орудий контрбатарейным огнем. Но их полевые пушки молчали: иные из них уже были накрыты нашим огнем, иные не обнаруживали себя в ожидании нашей атаки. Дзоты противника также еще молчали до времени.
Затем Зайцев увидел в бинокль, как затрепетал пулеметный огонь сразу из пяти дзотов противника. Наша артподготовка еще не кончилась, снарядов было достаточно, и приказано было вести подготовку на сокрушение целей с перестраховкой, с запасом на верность поражения.
Сейчас ожили и уцелевшие полевые орудия противника, встречая нашу пехоту осколочными снарядами. Зайцев рассмотрел в дыму открытого степного пространства движущиеся цепи нашей пехоты. Красноармейцы, накрываемые огнем врага, перебегали вперед лишь после долгих пауз и лишь в точности рассмотрев ближнюю местность перед собой, чтобы найти в ней очередное укрытие; приникая к земле, они отдыхали и земля защищала их.
Салтанов, Пожидаев, ординарцы и связные капитана Ознобкина, наблюдая бой, произносили возгласы ярости, радости и сожаления, переживая все действия артиллерии и пехоты.
Зайцев знал, что на этом именно участке, который он наблюдает, и должен быть совершен прорыв обороны противника. Но он сейчас уже не мог разглядеть ни одного нашего пехотинца, движущегося вперед по степи. Наши пехотные цепи теперь вовсе залегли, не преодолевая встречного пулеметного и артиллерийского огня противника. Дивизион Ознобкина бил по дзотам врага, однако пока что лишь один из них удалось подавить, а остальные четыре действовали. Зайцев заметил, что орудия непосредственного сопровождения пехоты стреляли редко и двигались, далеко отставая от атакующих пехотных подразделений.