— Здравия желаю, начальник!
— Здравствуй… Что скажешь?
— Да насчет работы пришел. Тут y вас порядок, вы человек умный, хочу теперь в ногу идти…
— В колхозе был? — спросил Левин.
— Да то где же… О, господи!
— Почему уходишь оттуда?
— Хозяева дюже умные пошли… У нас там самая тьма командует, кто раньше плетни чужие чинил, a теперь кричит — плановость, основа начала, научность, a сами все сено вчистую в палеток в гной пустили — вымокло. Мы косили его, a оно в прах пошло. По нашей местности, выходит, и солнце зря горит: оно траву воспитывает, a мы ее в гной морим!
Левин слушал, потом спросил:
— Значит, y тебя в колхозе сено преет, a ты только вздыхаешь ходишь…
— Зачем нам вздыхать, y нас душа болела…
— Болела! — сказал Левин и стал смотреть на этого человека в упор. — Зря она болела — по-дурацки, по-кулацки она y тебя болела! Ты в стороне стоял, ты ухмылялся, ты думал: a пускай все хряснет в одну ночь к чертовой матери.
— Тьма замучила, — тихо ответил посетитель.
— Но ведь ты-то все понимал! — произнес Левин. — У тебя тоже, значит, тьма в голове…
— Зачем тьма! У меня мысль!
— Мысль! Чего ж она не работала, раз сено пропало… Тьма y нас ошибка, a не закон, a если твоя мысль там ничего не сделала, то и y нас она не нужна… Ступай домой, я затворяю кабинет. Ты работать на станции не будешь…
Левин пошел в обход станции. У перрона находился пассажирский поезд. Люди ехали на север — на Харьков, Москву, Ленинград. В Москве работал нарком, жила жена начальника станции. В сумраке вагонного окна стояла незнакомая женщина. Она скучно глядела на чужой для нее вокзал, на неинтересных людей, — тоже живущих себе здесь в своих надеждах и заботах, — и желала, наверно, чтобы поезд поскорее тронулся отсюда, и она тогда бесследно забудет людей, оставшихся на станции, даже названия этого места потом не вспомнит никогда и не задумается над теми, кто живет в дальних дымящих избушках, которые видны с идущего поезда на степном горизонте.
Начальник станции скромно улыбнулся своей нечаянной мысли. Он подумал, что эта женщина — дура, если так размышляет, но тут же возразил себе: значит, нужно, чтобы она сошла с поезда и осталась работать в Перегоне.
— Да! — резко вслух сказал Левин и засмеялся.
Он вспомнил другую женщину, молодую, одаренную талантом жить чужим чувством, прекрасную, несчастную артистку. Она исчезла где-то без славы, без имени, нищая, гордая и кроткая, никогда не подумав больше о нем, не умея, наверно, чувствовать то, что находится далеко, что давно бесполезно для ее быстро живущего, впечатлительного сердца. Она права, судьба не обратима, и y начальника станции есть уже вторая, любимая жена, есть девочка-дочь, с которой он выйдет под руку в свет, в счастье, в настоящую жизнь, когда дочь вырастет в девушку.
Левин рассеянно остановился; потом он пошел обратно к пассажирскому поезду. Женщина, смотревшая в окно из вагона, теперь вышла наружу. Она стояла около тамбура в синем костюме, покрывши голову кашемировой южной шалью. Глаза ее удивленно, a не равнодушно разглядывали незнакомую станцию, служащих, весь местный странный мир. Ей было лет двадцать; свежее сосредоточенное лицо ее смотрело напряженно, одинаково готовое и к улыбке и к печали. Проходя мимо нее, начальник станции поднес руку к козырьку фуражки, и женщина слегка поклонилась ему в ответ.
Одинокий человек, Левин редко видел в лицо тех дальних людей, для которых он работал. «Такой скоро будет моя дочь, — решил Левин про себя, — даже лучше, счастливей… A начальники станций будут не такие, как я: они будут спать по ночам, ездить в отпуск в путешествия, жить в семействе с женою среди родных детей».
На путях Левина догнала Галя.
— Эммануил Семенович. У конторщика жена на шпалозаводе работает, a ребенок за дверью кричит, a дверь замком закрыта… Ведь это что за жизнь: ну прямо — ничто!..
— За какой дверью? — спросил Левин.
— A в комнате ж, в ихней же хатке… Дитя одно целый день живет, отец же с матерью на работе! Как же так можно, Эммануил Семенович! Их пора организувать!..
— Ступай, возьми y конторщика ключ от его хатки, — сказал Левин, — посиди с ребенком, пока отец с работы не придет. Сейчас его некем сменить…
— A обед кто вам сготовит? A кушать чего будете? — воскликнула Галя.
— Не буду кушать, — ответил начальник. — Буду жить натощак…
Галя уперлась руками в бока и подивилась:
— Моя мати!.. Он кушать не будет! На Украине чтоб не ели! A дирекция увидит, a товарищ Левченко опять приедет, a c Москвы кто покажется, да как узнают, да как скажут, — a где твоя кухарка-гадюка, отчего ты постный такой, — a ну пускай кухарка за то дело в лес поедет, десять лет на тыщу человек борщ варить!.. Так добрее же будет взять того мальца в одеяло с собой на квартиру, обед сготовить и с ним поцацкаться…
Левин ушел в парк формирования поездов, затем на горку и на контрольный пост. Ночью замазали, выбили из графика четыре поезда. На маневрах не сокращаются мелкие аварии и несчастные случаи с людьми. Но Левин понимал, что маленькие происшествия — это большие катастрофы, лишь случайно умершие в младенчестве.
Начальник обосновался в будке стрелочника и вызвал к себе ночного командира по отправлению, который еще бродил по путям, не уходя почему-то домой.
— Товарищ Пирогов, — произнес Левин. — Раньше ты говорил — тебе негде жить. Мы тебе дали квартиру. Ты утомился — я тебе наладил путевку на курорт. Тебе не хватало зарплаты — мы тебе добавили, стали выплачивать премии, компенсации… Дома ты скучаешь, пьешь водку, на дежурстве смазываешь поезда, вагоны y тебя режут стрелки… что с тобой, товарищ Пирогов? У тебя горе тайное есть?
— Нет никакого горя, начальник…
— Больше y меня нет добра для тебя, я тоже бедный человек, может — беднее, несчастнее тебя! — воскликнул Левин, упустив на мгновение свою волю. — Я сам буду дежурить за тебя сегодня в ночь: ты не приходи, ты опомнись, отдохни, a завтра сходишь в партком. Я попрошу, чтоб y тебя отобрали партийный билет…
Пирогов стоял молча перед Левиным, опухший от ночного ветра, печальный, смутный человек.
— Ступай домой, — сказал Левин.
Пирогов не уходил.
— Калечьте уж до конца, начальник.
Он отвернулся, слезы нечаянно, сами по себе побежали по его лицу теплыми ручьями. Пирогов их не ожидал, он сразу вышел наружу и пошел против ветра, чтоб воздух высушил ему лицо вместо матери.
В будку пришли составители и сцепщики; Левин сказал им, чтоб они говорили только о мелких подробностях работы, главную беду он знает сам.
Составитель Захарченко стал доказывать, что аварии — ерундовое дело, их быть никогда не может.
— A когда y тебя хоппер сошел на стрелке, отчего это было? — спросил Левин.
— У меня был понос от обиды, товарищ начальник, — сказал Захарченко. — Меня рвать вчерашней едой начало от совести…
Но отчего сошел хоппер, он не знал.
— От жадности y тебя сошел хоппер, — объяснил за него Левин. — Ты дремлешь на работе; опоздал посигналить на пост — и стрелку тебе перевели под самым вагоном…
Ты жаден, Захарченко! Ты живешь за десять километров отсюда, и дома с женой горшки делаешь на продажу. Сменишься, приедешь, сразу садишься за гончарный круг. Поспишь потом немного, опять за горшки садишься и кроешь до самого нового дежурства, потом сюда едешь… Сюда ты приезжаешь уже усталый, почти больной, тебе спать надо, a ты за поезда берешься… Сколько ты с женой выгоняешь рублей из горшков?
— Да рублей шестьсот, более никак не выходит, — кротко ответил Захарченко.
— Врешь, больше зарабатываешь, — сказал Левин. — Но это мало на двоих. Я тебя научу, как можно зарабатывать больше: горшки нам нужны, горшков не хватает на Украине. Ты зайди ко мне после смены, я тебе составлю график: когда тебе спать нужно, когда горшки тачать, когда сюда ехать. Ты будешь приезжать к нам свежим, и происшествий y тебя не станет, a горшков успеешь сделать больше. Понял?