— Доктор, а я не думал, что вы такой… — и захрипел, и забился в судорогах, точно падучая на него напала. Какой-то мужик произнес мне на ухо:
— Да что вы с ним возитесь, не понимаете, что при такой кровопотере ему все равно кранты…
Но я даже не посмотрел на него. Игла была в вене, и вслед за тонизирующими средствами я вводил сердечные.
Минут через пятнадцать приехала милиция. А вслед за ними из района примчалась реанимация. Внушительных размеров доктора из реанимационной бригады похвалили меня за решительные действия и, тут же подключив к больному две капельницы, осторожно перенесли его в машину и уехали.
Я остался с милицией. Колючий трос, натянутый между двумя деревьями, как висел, так и продолжал висеть. От примерзшего снега он был почти весь перламутрово-белым, лишь посередине заляпан кровью.
Мне жаль Куртшинова. Жаль и ребят, которые все это подстроили. Рано или поздно их найдут.
Но не об этом думал я, сидя в движущейся машине. Меня волновали причины этих событий. Мало того, мне казалось, что если бы многое было пресечено раньше, то горьких, точнее трагических, случаев могло и не быть.
Снег за окном шел густо. И большие сугробы возрастали не по часам, а по минутам. Красиво зимой в нашем поселке. Но мне было не до красоты. Вдруг вновь появилась боль в сердце, мне стало муторно, затошнило и, тяжело задышав, я прислонился к салонному стеклу.
— Доктор, что с вами?.. — произнес настороженный фельдшер, подсаживаясь ко мне. И, торопливо нащупав на моей руке пульс, стал определять его качество.
— Сердце болит?.. — спросил он.
— Да, словно кто кинжалом расковырял, — промычал я с трудом сквозь зубы. Боль не отпускала, сжимала тисками.
— Не дай бог, инфаркт на ногах… У меня раз было такое, — затараторил он и, открыв сумку, стал быстро набирать лекарство. — Я видел, как вы с этим типом возились… Вот небось и перегрузились. Поймите, да этому гаду, наоборот, надо было воздух в вену. А вы….
Он еще что-то говорил. Но я не слушал его. После его укола мне немного полегчало, хотя боль все равно не отпускала. За окном была снежная неподвижность. И тишина, да-да, та самая, Иванова тишина. Это единение человека с природой, которое обычно бывает летом, теперь покоряло и меня. Идет летний дождик, затем внезапно и резко мелькнет молния, ударит гром, и тогда уже кажется, что бесцеремонности грозы не будет конца. Но вдруг, словно по чьей-то воле, неожиданно стихнет она. Как и внезапно возникнет и наступит необыкновенная, послегрозовая царственная тишина. Все вокруг наполнится ею. Таинственная, легкая, свободная, она вдруг покорит тебя какой-то, своей летней крепостью, даст силы приподняться, чтобы унести тебя в далекую, мирную русскую высь. И не надо мне тогда ничего на свете, только бы была жива на свете эта святая тишина.
И сейчас ощущение мое было таким, словно я отключился от всего на свете. Я не чувствовал тела. В эти минуты я ощущал свой дух, свою душу. Я победил сам себя. Я не воспламенился жаждой отпора. Я был добр с моим врагом.
— Надо уметь прощать… — сказал я тихо фельдшеру. И тот, заметив, что мне стало лучше, приободрился.
— Ну с этим мы с вами завтра разберемся… — засмеялся он. — А сейчас я вам ноги одеяльцем укутаю… А то после укольчиков в любой момент озноб может начаться…
— Понимаете, у каждого человека есть душа… — продолжил я. Но фельдшер не слушал меня. С какой-то необыкновенной тревожной для него торопливостью он о чем-то разговаривал с водителем.
Юрий Вяземский
Цветущий холм среди пустого поля
Исповедь и письмо
— Понимаете, еще до того как она появилась, я уже почувствовала ее, раньше самого Аркадия… Нет, это не было ощущением чужого присутствия, узнаванием соперницы, вторгшейся в мою жизнь и вставшей между мной и моим мужем, — я лишь потом сформулировала для себя, что у Аркадия есть другая женщина… Как бы это точнее выразить?.. Представьте себе: вы летите в самолете, и вдруг самолет начинает падать, а вы, еще не успев ужаснуться, думаете: господи, я столько раз читала о том, как это бывает. А вот теперь это происходит со мной. Не может быть!.. Я поняла, что все теперь бесполезно: хочешь — кричи, хочешь — молись богу, хочешь — вспоминай свою жизнь; все равно рано или поздно наступит этот страшный последний удар. Потому что все кончилось уже тогда, когда самолет начал падать.
Она подняла бокал с минеральной водой, но не отпила из него, а лишь смочила губы.
— Я схватила пальто и выбежала на улицу. Я не отдавала себе отчета в том, что делаю. И я ничего не помню. Помню лишь, что мир показался мне сплющенным. Будто сдвинулись дома, стиснув поле, на краю которого стоит наш дом, а все окружающее — улица, фонари, деревья — стало словно продолжением меня самой, таким же испуганным, таким же живым, кричащим. Словно мир стал моими нервами, плотной паутиной кровоточащих волокон, а я бежала сквозь нее и рвала их в клочья, натягивала и рвала, и чем быстрее бежала, тем сильнее натягивала и тем больнее рвала, и тем страшнее мне было остановиться… Поймите, Аркадий был всем для меня: родители мои умерли, детей у меня нет и не может быть… Но я другое хочу сказать. Понимаете, некоторые женщины тут же начинают ненавидеть. Они загораются спасительной для них ненавистью, желанием отомстить неверному мужу, сопернице, разлучнице, или как там еще принято называть этих женщин. Но у меня ненависти не было. В этот момент я любила своего мужа еще сильнее, чем прежде. Так любят при последнем расставании покойного, жадно, ненаглядно, безумно, но все-таки боясь прикоснуться… Нет, вы понимаете, что это еще недавно живое, это одухотворенное мною, самое дорогое мое «я» уходило от меня, унося с собой все, чем я дышала, чем жила. А мне предстояло жить дальше, в том страшном, безлюдном мире, на который он меня обрекал, в котором вроде была лишь пустота одна, от горизонта и до горизонта, и в то же время все жгло и напоминало — каждая улица, каждый угол дома, каждая трещина в асфальте.