Было ещё светло, и я не так боялся нападения: это уже выглядело бы слишком нагло и открыто. Я спокойно добрался до квартиры и забаррикадировался: сегодня уже я не собирался никуда выходить: бессмысленность того, чем я занимался последние дни, наконец подействовала, повлияв – вместе с обнаруженными результатами – на желание, так сочно и подробно выплеснутое ещё вчера: высказав его так явно я нанёс по нему – сам не ожидая – небывалой силы удар; оно никло и слабело, подтачивалось всеми трудностями и препятствиями, чьим преодолением мне пришлось заниматься. Мне не хотелось больше барахтаться в вязкой жиже, обнажившейся там, где я рассчитывал найти совсем иное – скопление мудрости и красоты, снабжённой также многочисленными талантами. Перебирая детали и подробности я тихо сидел за столом на кухне: скоро должен был вскипеть чай, и тогда предстояло решить – а что делать дальше? Я приготовил чашку: оставалось совсем чуть-чуть, и тут зазвонил телефон, обрывая мысли и желания. Я догадывался, кто это: наглый тип не мог не отреагировать на последний визит, но теперь уже я был тих и спокоен. – «Да: я вас слушаю.» – «Ты как: намёки понимаешь? Или чтобы ты угомонился, нужны более серьёзные средства?» – «Всё: я выхожу из игры.» – «Как-как? Ну-ка повтори.» – «Я больше не собираюсь ни с кем встречаться. И делать книгу тоже.» – Умиротворённо и вежливо говорил я сейчас, и он почувствовал перемену; он молчал, ожидая, возможно, чего-то ещё, но я не собирался продолжать. – «Простите: я занят.» – Положив трубку я выдернул штепсель из розетки, отсоединив телефон от сети: ни к чему мне были сейчас собеседники, от общения с которыми я успел устать за прошедшие дни. Чай как раз вскипел, и я заварил покрепче, сразу же приступив к делу: с антресолей я достал оцинкованный таз – так казалось безопаснее – и положил его посередине кухни. Сначала я принёс архив: старые газетные и журнальные статьи легко воспламенялись и горели, унося с дымом память о былом, разбавленную откровенной ложью и мелкими подтасовками мелких людишек, сварганивших их непонятно зачем и почему: ложь не могла пойти им – почти всем! – на пользу, а правды они боялись или не хотели знать её, ослеплённые и обманутые теми, кто определял их судьбу и решал за них – а что же им делать и как жить; да они и сами не жаждали правды: так казалось легче и проще – выполнять чужие приказы и указания – потому что потом следовало главное: награждение отличившихся и наказание тех, кто посмел не согласиться и пошёл своей дорогой; всё это становилось теперь дымом и пеплом, подводя промежуточный итог моей жизни: я ведь справился и дошёл до последних глубин, и не моя вина, что пришлось отступить – я ведь не сдался на милость победителя и не продался – а сколько человек устояли бы на моём месте и выдержали бы до конца? и самое главное – избавился от жажды и непонятного желания: оно не точило больше, расползаясь болезненным наростом и мешая жить и работать дальше. Я был теперь спокоен и сосредоточен: достаточно свободно я смог бы найти работу в независимой – разумеется, весьма относительно – прессе: вряд ли преследование было бы продолжено – для него пропали основания – и я не исключал даже благоприятнейшего выхода: возвращения на прежнюю работу.
Перемешивая пепел с новой пищей для огня – листами с собственными записями – я вспоминал о встречах, чьи следы испарялись вместе с бумагой: наверняка они скоро забудутся, затянувшись, как затягиваются ряской окна в болоте: взбаламученные лягушки и пиявки ещё подёргаются, посмотрят по сторонам в недоумении – а что же нас так расшевелило и взволновало? – но явно ненадолго хватит возникшего интереса; жизнь быстро вернёт их к прежнему состоянию, и совсем незачем тогда любые напоминания о том нежданном и непредвиденном событии. Я хорошо размешивал быстро прогоравшую бумагу; всего несколько минут оказалось достаточно, чтобы исчезли результаты моих собственных поисков, и тогда я достал последнюю пачку: тетради и дневники былого кумира моей молодости.
Я начал с тетрадей – сгоравших одна за другой легко и свободно: они медленно начинали, а потом вспыхивали и разгорались, восставая ярким факелом, чтобы почти сразу затихнуть и скоро погаснуть, уступив место следующей порции; дневники я разодрал – они были в несколько раз объёмистее и состояли из бумаги грубее и толще: огонь справлялся с ними медленнее, и копоти и дыма от них явно получалось больше; никак не желали они, видимо, разделять общую судьбу, оставаясь последним убежищем фактов и свидетельством о яркой самобытной личности; я скормил огню уже все запасы и перемешивал остатки, непрогоревшие окончательно. Теперь я стал неопасен для вершителей истории и судеб: вещественные свидетели навечно замолкли, унесясь с дымом, а память – что она могла дать кроме слабых следов и отпечатков, полуслепых и недостоверных; при большом желании любого из свидетелей можно было заставить говорить только нужное, я же не хотел иметь с ними ничего общего: я не являлся реальным свидетелем фактов двадцатилетней давности, и кучка пепла – невоплощённый замысел – имела смысл и значение только для меня одного. Можно было даже устроить похороны: развеять прах по ветру или сбросить в реку, воды которой разнесли бы его дальше по местам, знавшим Р. и любившим его. И вполне возможно, что он был бы за: любитель розыгрышей и вина, гроза всех женщин, пьяница и подлец, герой и кумир поколения.