Но теперь одна лишь игра формой и цветом казалась художнице праздной забавой. К женскому дню Люсе хотелось сказать о женщине нечто очень важное, осознанное и понятое ею теперь. К женскому дню хотелось ей запечатлеть в фарфоре весь трудный путь женщины: рабство и угнетение, борьбу и победу.
Художница воображала: вот здесь, на одной стороне овала, она нарисует рабыню с мотыгой, с киркой и с младенцем, привязанным к спине; здесь она изобразит женщину, изнемогающую долгой ночью за пряжей; здесь — запрятанную под чадру или паранджу рабыню (в рисунке будут преобладать сумеречные тона). А здесь, на другой стороне овала, изобразит художница всадницу на коне, с винтовкой в руках; будут изображены и женщины-гончары, работающие у станков, девушка, сидящая за книгой, женщина, говорящая во весь голос с трибуны.
Так по белому овалу блюда пройдет жизнь женщины.
Лишь центр блюда остается неразрисованным. Что изобразит художница здесь?..
Каждое утро, просыпаясь, Люся пробовала шевелить больной ногой. Больно! Но однажды она с радостью ощутила, чго боль заметно уменьшилась. Она поднялась с кровати и, ковыляя, держась за мебель, добрела до окна. Она отогнула штору, выглянула на улицу. Еще была зима, снег еще лежал за окном, одежды людей были еще зимние, неуклюжие. Холод несся Люсе навстречу от стекол.
И тут, глядя в окно и наблюдая, как тают силы зимы, Люся вдруг вспомнила зеленое лето, высокий холм, изображенный ею когда-то в деревне Кашинской, на строительстве.
«Высокий холм! — усмехнулась она про себя. — Каолин, по-китайски».
«Только поднявшись на склоны высоких холмов, находили китайцы-гончары эту чудесную глину...» — откуда-то из глубины пришли ей вдруг на намять слова Волкова, услышанные ею в первый день знакомства.
И вслед за этим, словно от столкновения где-то таившихся в ней сил, возник, как разряд электричества, свет и звук. И она поняла, что изобразит она в центре блюда.
Высокий холм! Холм, на который с усилием поднимаются тракторы, водимые трактористами, будто танки па атакуемый форт!
Роспись должна жить, знала ока. Должна привлекать к себе людей. Должна указывать им путь.
И с этого дня Люсе уже не лежалось в постели, хотя не по годам строгий врач взывал к ее благоразумию. Весь день просиживала она за столом, закутав больную ногу шерстяным платком, работала. Краски ложились под тонкой кистью покорно и мягко. Она, как ребенок, срывалась с кресла и торопливо ковыляла к кровати, заслышав звонок с парадной: что если доктор?
Но не работать она уже не могла. Иной раз она даже ночью просыпалась, подходила к столу, зажигала лампу, бережно, точно кисейный полог над колыбелью, поднимала бумагу, прикрывавшую блюдо. Она склонялась над блюдом, долго смотрела на него и, наглядевшись, вновь заботливо прикрывала его, гасила свет.
Когда-то Люся не знала, что делается на другом берегу. Не думала, зачем, палимые солнцем, вползают на холм тракторы. И сердце ее не понимало чувств тех людей, кто упрямой рукой вел эти тракторы на вершину холма. Теперь ей казалось, что она в силах правдиво изобразить холм. И каолин, исполненный жизни, стал зацветать.
Холм был высокий, ярко-зеленый. Он круто уходил в сверкающую яркую голубизну неба. Всё на нем было полно горячей и неизведанной жизни. Он влек к себе неодолимо и указывал путь.
Когда врач узнал, что Люся хочет выйти из дому за красками, он накричал на нее:
— Вы, видно, хотите на всю жизнь остаться калекой! Есть у вас кому за вами ухаживать? Есть. Чего же вы прыгаете? Это ваш муж за вами ухаживает?
— Да... — ответила Люся, почему-то стыдясь сказать правду.
Пришлось дать врачу слово не выходить на улицу без его разрешения. Вот сна и сидит дома, как пленница. О ком может думать пленник, как не о тех, кого оставил он на свободе? К кому может стремиться, если не к ним?
— Каолин! Каолин! — напевала Люся неизвестно откуда пришедший мотив, нежный как колыбельная...
И Петр вслушивался в незнакомый мотив.
Иногда, когда Люся работала, Петр заглядывал ей через плечо. Он видел рабыню с мотыгой, киркой, с младенцем, привязанным к спине. Таких он сам немало повидал в Средней Азии. Он видел всадницу на коне, с винтовкой в руках. И таких он тоже немало встречал во время гражданской войны. Он видел, как проходит по кругу жизнь женщины, как расцветает высокий зеленый холм. Ему нравилось изображение на блюде.
«Художница! — удивлялся Петр. — Неужели это она, Люся?»
И он опять удивлялся ей, ибо такой не знал ее никогда: серьезной, вдумчивой, уравновешенной, ревностной к работе, столь дружной с товарищами. Неужели она? И он не мог понять, как проглядел в своей жене всё то, что воочию видел теперь. Он досадовал на себя и вместе радовался, что Люся изменилась с тех пор, как они разошлись.