— Не могу точно сказать, — смутился вдруг добродушный отец Александр, — но скорее всего он, — кивнул он в мою сторону.
Потом взял слово «Казань». Он был уверен в моей вине. По его словам, я наклеветал на мусульман.
— А клеветник и богохул, по корану, родные братья, — сказал «Казань», поглядывая на меня своими злыми глазками.
Потом заговорил армянский священник. Он сказал, что я испорченный мальчик и что таких надо посылать в исправительные колонии.
Враг теснил меня, но надежда моя не угасала. Еще не высказались инспектор и справедливый Павел Иванович; еще не выступил в защиту мой единоверец Юлий Моисеевич, так ловко, по его рассказам, выручавший клиентов из безнадежных дел.
И вдруг он поднялся, Юлий Моисеевич! Он долго протирал пенсне и рылся в бумажках. Я ждал: сейчас этот хитрец распутает клубок обмана, рассеет темные тучи, сгустившиеся надо мной, и справедливость восторжествует.
— Был у древних евреев обычай.. — начал Юлий Моисеевич. — Когда приводили на суд богохула и свидетелю приходилось в точности повторить слова богохуления, судьи вставали с мест и в знак скорби раздирала свои одежды. Подобную скорбь ощутили сегодня мы все. «Бога своего не проклинай и против царя в народе твоем не злоречь», — так говорит еврейский закон.
Я почувствовал недоброе.
Юлий Моисеевич оглядел присутствующих и продолжал:
— По древнему закону евреев, проклинающий бога подвергается смерти — община должна забросать богохула камнями и труп должен быть вывешен напоказ и погребен с позором. Конечно, теперь не те времена — мы живем в России, — но до настоящего дня страшен для всех народов грех богохуления. И тяжело — об этом верно упомянул отец Александр — особенно тяжело, что совершил грех еврейский мальчик, набросив этим тень на весь еврейский народ. А ведь еврейский народ — народ богодавец, он почитает бога не меньше других. Для торжества справедливости виновный должен быть строго наказан.
Инспектор за всё время не вымолвил ни слова.
Один только Павел Иванович сказал в мою пользу. Он считал, что еще не доказано, кто в действительности кинул тряпку в икону. А если б и доказано было, что кинул я, следует отнестись ко мне снисходительно — ведь мне еще нет тринадцати лет, ко всему, при совершении проступка был старший мальчик Дубровский, не сделавший ничего, чтоб остановить меня. Павел Иванович напомнил, что я хорошо учусь и что это мой первый серьезный проступок.
Все слушали Павла Ивановича молча, но я видел, что с ним не соглашались. Я запомнил его голос, робкий и тонкий. Вскоре все стали перебивать Павла Ивановича. И одинокий голос его потонул в согласном хоре остальных голосов.
Всё стало ясным. Доказано было, что я, желая оскорбить бога и государство, бросил тряпку в святую икону. Усмотрен был факт богохуления. Подчеркнуто было, что я не выразил раскаяния, даже не признался в своем ужасном проступке.
Тогда семь судей моих — чиновники и священнослужители — назвали меня «преступным подростком». Я видел эти слова, внесенные в протокол совета рукой молчаливого инспектора.
Наступила расплата.
Меня не забросали камнями, как жаждал того закон моих прадедов, и жалкий труп мой не вывесили на поклев жадным птицам, и он не обрел вечный сон на мусорной свалке. Мои руки и ноги не были закованы в кандалы, я не был брошен в каторжные рудники. Нет! Меня даже не отдали в исправительную колонию, как предлагал лиловый армянский священник.
«Мы живем в эпоху прогресса», — провозгласил директор, и никто с ним не спорил.
Но меня вышвырнули из гимназии и дали «волчий билет».
Волчий билет! Перед страшным его обладателем, как перед зачумленным, закрывались любые школьные двери. И правда: кому в школе нужен был «преступный подросток»?
Я пошел в класс за книгами. Я принес их утром, несмотря на запрещение. Теперь класс был пуст: шесть часов, все уже разошлись. В последний раз я оглядел его. Серые стены, желтые парты, прямоугольник черной классной доски. Икона, портрет царя, картина «Четыре времени года». Много лет прошло с той поры, а я всё еще помню рассеченную на четыре квадрата олеографию, где одинокий худой мужичок с рыжей бороденкой поочередно то засеивал тучную синюю землю, идя в желтых лаптях вдоль борозд, то взваливал на телегу золотые снопы колосьев, то молотил на гумне тяжелым черным цепом, то лежал на печке в избе, когда снег покрывал уснувшее поле. Пять лет я просидел в этих классах — душных, тесных.