Не знаю, о чем они там беседовали, но только вражда между ними вовсе исчезла.
Рука Гуцая пошла на поправку, и он стал с виду так же задорен и даже дерзок, как прежде, и красная шапка с помпоном, как прежде, выделяла его среди всех остальных. Но я уловил в Гуцае что-то напоминавшее мне человека, который встал после долгой тяжелой болезни и радуется своему выздоровлению. Гуцай еще не мог работать при трале, не мог и шкерить и поэтому почти всё время стоял на утиле, действуя левой рукой.
Я как-то сказал Бажанову, что удивлен его умением ладить с задирой Гуцаем.
— Пожалуй, Гуцай немного изменился в последнее время, но всё-таки... — пожал я плечами.
— С ним неверно орудовали, — уверенно сказал Бажанов. — Его всегда только ругали, правда, за дело. Но он не так уж плох, этот Гуцай. К нему немало грязи пристало и глубоко въелось — это верно. Но мало только ругать и говорить о чистоте. Надо самим засучить рукава и отмыть от него всю эту грязь — как от его больной руки — и затем особым компрессом согреть, как его руку больную, — добавил Бажанов, довольный сравнением.
Было поздно, когда я лег спать.
Пробили склянки — ноль часов, полночь, — и вахта сменилась. Прошел еще час, а может быть, и два. Вконец измотало нас море, за последние дни я устал, мне хотелось спать. Но уснуть не удавалось, — меня вырывал из дремоты то лязг лебедки за стеной каюты, то крик матроса у иллюминатора, то стук машины, неутомимый как биение сердца, — и я вышел на палубу, поднялся на мостик.
Море теперь было спокойным сверх меры, как это часто бывает после сильного шторма. Сытые волны, словно стыдясь своих недавних страстей, отходили к покою, а ветер, будто боясь растревожить их, едва касался воды. Вместе с морем устали и люди на траулере. Капитан в каюте прилег отдохнуть на диван. Угрюмо стоял у штурвала вахтенный. Давно пробили склянки, очень давно. Была глубокая ночь.
Но всё вокруг — море, высокое небо и жесткое тело траулера — озарено было светом летней северной ночи.
Быть может, виной тому был наш влюбленный кок, пересоливший уху, — мне захотелось пить, я пошел в камбуз. Увы, дверь была заперта. Досадуя, я постоял возле траловой рвани, бочонков, ржавых лееров, грудившихся неподалеку от камбуза. Иллюминатор кают-компании был освещен, — очевидно, там забыли погасить свет. Но в тишине ночи мне вдруг послышались голоса, и я был этим удивлен, ибо после полуночи кают-компания запиралась на ключ и пользоваться ею можно было лишь в особенных случаях, получив на то разрешение капитана.
Я заглянул в иллюминатор.
Перед развернутой на столе стенной газетой — как командир перед картой — сидел Давид Бажанов, рыбовед и первый судкор «Коммуны». Он что-то строчил своим вечным пером с терпеливым прилежанием и упорной верой летописца. Золотым острием пера, он словно вырубал слова своей правды на узких длинных полосках бумаги, подобно тому, как писец-каменотес — на холодных скрижалях камня. Он сидел лицом ко мне, и за стеклами его очков я видел уже знакомый мне блеск.
Рядом с Бажановым стоял Гуцай.
Фигура его казалась непомерно большой в сравнении с фигурой Бажанова. Гуцай стоял чуть согнувшись, в почтительной позе, как школьник. В руках он держал узкую длинную полоску бумаги, видимо намазанную клеем. Бажанов указал ему место, куда следует приклеить заметку, и Гуцай аккуратно приложил полоску к каркасу газеты и пригладил ее своей большой рукой, как утюгом.
Я заметил, что повязка с его руки уже снята.
Потом Гуцай о чем-то тихо спросил Бажанова — я не расслышал, о чем, — и Бажанов внятно ответил: «это успеется завтра». Возможно, что мне только так показалось, но я увидел в огромной фигуре Гуцая, на его молодом, красивом лице мелькнувшее вдруг разочарование.
Тогда я понял, что Бажанов был не только рыбий доктор и ловец тресковых желудков, но — если можно так сказать — ловец сердец человеческих. Я был удивлен, раздосадован оттого, что не понял этого с первого взгляда, когда подметил за его роговыми очками веселые глаза охотника и сердцеведа. Подумать только! Как с докучливой своей склонностью к сравнениям я не вспомнил о славе его тезки Давида, пращой сразившего великана Голиафа?
1935 год
СИРЕНА
Враг наступал.
В окрестностях города жители рыли рвы. Слышен был дальний гул орудий. В небе реяли самолеты.
Копая землю, бухгалтер Наумов беспокойно поглядывал в небо: кто их там разберет — свои или чужие? Со вчерашнего дня вражеские самолеты налетали сюда трижды, сбрасывали бомбы, строчили из пулеметов. И теперь, едва доносилось передававшееся связистами «трево-о-га!», Наумов был в числе первых, убегавших в кусты.