Я взял свой нерасстегнутый ранец, обернулся в дверях.
Прощай, гимназия!..
Вот уж никак не ожидали родители такого подарка к великому дню совершеннолетия!
К чему теперь новенькое гимназическое пальто и четырнадцать серебром отливающих пуговиц? К чему теперь толстая, тщательно сложенная и хранящаяся в шкафу пачка переходных свидетельств и похвальных листов, на которых блестел жирный сургуч печатей и парили двуглавые золотые орлы? Переделанное пальто с плеч отца — вот предел моего франтовства. Волчий билет — вот мой последний похвальный лист.
Жалость и гнев читал я в глазах родителей.
Но больше всего меня мучила и досаждала несправедливость: ведь это не я, не я кинул тряпку в икону. Ну, хорошо, — пытался я рассуждать спокойно, — люди, учителя — те могли ошибиться, не распознать правды, быть несправедливыми. Но бог, бог-то ведь должен был в конце концов дать справедливости восторжествовать! Не тому ли учил меня мой желтый еврейский законоучитель? Почему же бог стал на сторону обманщика и безбожника Игоря и почему я, невиновный, наказан? С каким чувством произнести мне теперь затверженную речь о справедливости бога?
Пришли пустые скучные утра, скучные пустые вечера.
Накануне великого дня отец позвал меня к себе в комнату. Он сидел у стола. Свет лампы, помню, падал на большую раскрытую книгу. Я увидел корабль, белую птицу, паутину оледеневших вантов. Я знал эту книгу — «Старый матрос» Кольриджа с иллюстрациями Доре. Отец подозвал меня. Я стоял близко возле отца, касаясь его коленей. Он погладил меня по щеке, печальный и ласковый. Я не мог понять, горяча его ладонь или холодна, и щеки мои, я тоже не мог понять, горячи или холодны.
Потом мать подозвала меня, прижала к себе, касаясь своими щеками моих щек и сдерживая, я знал, слёзы. Я не мог смотреть ей в глаза, сердце мое металось. Сколько горя доставил я моим бедным родителям. Я чувствовал себя обманщиком и негодяем. Я чувствовал, что не сдержу слёзы, рвущиеся из глаз, и плач, бьющийся в горле.
Проклятые боги!
Сколько досады, сколько тоски и отчаяния принесли вы мне в ту далекую пору! Сколько горечи влили вы в мое безмятежное детское сердце!
Проклятые боги!
В этот вечер, в постели, жаркими глазами щупая окружавшую меня темноту, я проклял богов, возненавидел их первой взрослой ненавистью.
Всю ночь глаза мои были раскрыты, и странные мысли роились в моей голове — воображение и полусон.
То мне мерещилось, что я на площади — какую видел на картине «Жидовка» в столовой у деда, — где инквизиторы в красных плащах ведут чернокудрую бледную женщину, опоясанную веревкой, а седовласый старик с мольбой протягивает к ней свои тонкие руки. Я часто заглядывался на эту картину и знал, что старика зовут Элиазар, а красавицу еврейку — Рахиль. В эту ночь мне казалось, что я рядом с ней шагаю к помосту, где в огромных котлах, в каких варят асфальт, бушует пламя и дым. Мы взбираемся по ступеням, и среди окружающих нас инквизиторов я узнаю семь судей моих — чиновников и священнослужителей, прячущих свои лица в капюшонах плащей.
То мерещилось мне, что я ослепленный Самсон, что привели меня из тюрьмы в храм Дагона, куда собрались мои враги-филистимляне. Они глумились надо мной, говоря: «Бог наш предал в руки наши Самсона, врага нашего, опустошителя наших полей». Я стоял между столбами храма, толстыми как минареты, и слёзы струились из моих глаз. Я был обессилен тяжелым железом цепей, которыми был прикован в тюрьме к жернову, измучен движением по кругу. Вдруг я заметил, что на мне вместо железных оков узкие черные ремешки. Тефилин! И среди врагов моих — филистимлян я вновь различил семь судей моих — чиновников и священнослужителей. Слёзы мои высохли, сердце стало биться по-новому, я в злобе уперся руками и правой ногой в столбы. И тут столбы, толстые как минареты, раскололись, хрустя будто тростник. Рушились с потолка широкие плиты, падали филистимляне с балконов и лестниц,, и камни давили врагов моих насмерть.
То мне казалось, что я праотец Авраам, еще в отрочестве, в лавке отца своего Фарры, изготовителя идолов. Мы ведем спор о богах, я смеюсь над чурбанами Фарры, отца моего, в ярости разбиваю их в щепы, кидаю в очаг. Они горят веселым огнем, отцовские идолы, вырезанные прилежно из твердых кедров халдейских. Я говорю Фарре, отцу моему: «От меня придет великий народ, потомство которого будет не счесть, как не счесть песчинок на дне моря и звезд на темном небе Халдеи...»