— Альянс с религией излечит тебя от наклонности к диссидентству; в религии, как это ни парадоксально, всегда присутствует здравый реализм, то есть именно то, чего тебе не хватает.
— А Ирина? — провокационно спрашиваю я. Женька увлечен и не улавливает моей интонации.
— Ира — это женщина-воин, она только не нашла еще своего поля сражения, этим и объясняются ее рукопашные потасовки на телевидении. Ты знаешь, я бы мог всю эту историю похерить, но она не захотела, до нее, кажется, дошло, наконец, что она не для того создана.
— А для чего? — будто невзначай бросаю я, протаптываясь к подошедшему автобусу.
Когда изрядно помятого Женьку притискивают ко мне в автобусном проходе, он ворчит зло:
— Говорил тебе, возьмем тачку.
Я искренне наслаждаюсь, спесь его сбита, индивидуальность затерта, сквозь очки сверкают оскорбленные глаза. Холеная борода смотрится совсем нелепо в толчее… Мне хочется сказать что-нибудь про объективную реальность, которую следует принимать и уметь вписываться в нее, но ничего острого на язык не подворачивается. Я еще не успел обдумать Женькину радость по поводу моего разрыва с Ириной. Вообще все, что связано с Ириной, в последние дни отступило от меня, я как-то отупел ко всему, что, может быть, как раз и требовало моего внимания, я даже запретил себе думать об Ирине, о ребенке, который… чей? Эта тема стоит поперек моего пути к новой жизни, и я надеюсь потаенной надеждой, что все как-то разрешится само собой, и настежь откроется мне дорога в мирок отца Василия, и потому все, нынче окружающее меня, я воспринимаю, как временное, почти как мираж, за которым только и начнется нечто настоящее.
Дворами и сквериками я привожу Женьку к облупленной пятиэтажной коробке, где проживает герой моей будущей книги. Нас ждут, мы высмотрены из окна, и на втором этаже замызганного, провонявшего кошками подъезда распахивается дверь, обитая черным дерматином. Нас встречает празднично одетая жена моего героя Полина Михайловна, худая, высокая женщина, лет за шестьдесят, но энергичная, подвижная, и, как мне кажется, от постоянной озабоченности на лице — некрасивая. Но есть одно своеобразное движение руками и плечами, как бы вместо тяжкого вздоха усталости и отчаяния, это, скорее, старая привычка, но она мгновенно располагает к ней, вызывает сочувствие. Весь вид этой женщины — в морщинах, с тяжелой мужской походкой, с большими мужскими руками, — как печальный слепок судьбы, которой не позавидуешь.
Ко мне она уже привыкла, я почти свой, но, увидев за моей спиной Женьку, теряется, делается угловатой, деревянной, и я ее понимаю: Женька — мэтр, я при нем «девятка»! В прихожую к нам выплывает мой герой — в парадном костюме, иконостас наград до пояса, на лице торжество, достоинство и абсолютная трезвость, — до нашего прихода к рюмке не притронулся.
Я с трудом уговариваю Полину Михайловну взять у меня сумки с вином и продуктами. Нас проводят в комнату, где уже накрыт стол и за столом сидят старшая дочь Андрея Семеновича с мужем и еще трое незнакомых мужчин, впрочем, в одном из них я узнаю завсегдатая рыбачьего пруда Царицынского парка, он с улыбкой старого знакомого тянет мне руку. Я представляю Женьку всем присутствующим как сотрудника редакции, мы усаживаемся за стол, причем Женька демонстративно отказывается от почетного места в торце стола и почти насильно усаживает действительного виновника торжества, сияющего, сверкающего, звенящего металлом на груди, и я, знающий про каждую из его наград, проникаюсь вдруг к моему герою совершенно новым почтением. Женька играет представителя благодарного поколения детей, чтящих подвиги отцов. Играет в общем-то противно, но на уровне спроса, и уже через пять минут становится центром внимания. Хозяйка между тем торопливо осуществляет замен вин, колбас и сыров, и Женьке приходится конкурировать с зарубежным сервелатом и виски в фигурных бутылках…
Самое большое счастье на лице у дочери героя, она просто сияет от внезапной возможности гордиться своим отцом, и ее радость делает почти счастливым и меня. Я, конечно, не забываю, что я халтурщик, но ведь счастливы все в этом доме, и это моих рук дело…
Женька уже водрузился над столом с бокалом в руке, и все просто почтительно, в полном смысле слова, затаили дыхание.
— Друзья! — начал Женька взволнованно. — Не позже этого года у нас в стране свершится еще одно справедливое дело. Страна узнает о доселе безвестном герое, имя которого должно быть и будет вписано в историю Великой Отечественной войны. Дорогой наш, Андрей Семеныч!..
Еще мгновение, и у Женьки на глаза навернутся слезы. Голос дрожит, а мне — противно ли? Не пойму. Как соучастник, я не имею морального права отмежевываться от Женьки, но если бы сейчас его здесь не было, я, наверное, и сам поддался бы общему настроению, только без хинного своего цинизма и двоедушия.
— …Дорогой наш, Андрей Семеныч! Ваша жизнь — это учебник жизни для нас, невоенного поколения. Своим подвигом, сохранившим для нас нашу советскую власть, вы явили пример…
А ведь потрясающая истина в Женькином трепе! Мужики, клавшие головы на фронте, сохранили советскую власть для Женьки, для всех женек, которые сегодня и пользуются системой в свое удовольствие. Все прочие — хоть в чем-то, хоть как-то — недовольны; этому недовольству я знаю цену, это — брюзжание, свойственное всем временам и системам, это не протест… Но Женька — доволен!
— … Долгих лет вам, дорогой Андрей Семеныч! Жене вашей и детям вашим счастья и успехов!
Все поднимаются. Звякают бокалы. Смущенный герой расплескивает по столу виски, всех благодарит, заглядывая в глаза каждому, — у всех в глазах радость, гордость и некоторая ошарашенность — от Женькиного тоста.
По левую руку от меня сидит зять Андрея Семеныча. Между делом я узнаю, что он чиновник весьма высокого ранга, и догадываюсь, что переживает он нынче приятную метаморфозу своего отношения к тестю: левая, менее подконтрольная рука еще сохраняет некоторую небрежность в жестах, но правая уже переориентировалась, спешно тянется с бокалом к герою дня. Глаза уже отрабатывают новое выражение — этакое поощрительное сетование: дескать, безобразник, такие подвиги от нас скрывал, мы бы и сами оценили! По отношению ко мне он держится меценатом, партийно похлопывает по плечу, он ведь и здесь не просто зять, но и представитель… так сказать от имени…, потому что по должности своей он всегда представитель и от имени…
Рыбак с Царицынского пруда восторженно таращится, он польщен приобщением к высокому кругу. Я догадываюсь, что он тоже участник войны и завидует своему приятелю, но зависть его приятна мне, в неожиданном взлете Андрея Семеныча он видит торжество справедливости к их исчезающему сословию фронтовиков.
Я же чувствую себя Хлестаковым. Но будь я проклят, если немного — и писателем. Чувствовать себя писателем — это почти ощутить воспарение, какую-то особую, активную отстраненность от реальности. Во всяком случае, что-то неотмирное должно испытываться — хотя бы в такие моменты…
Третий тост — мой. Он мне дается с трудом. Женька мешает. Он мешает мне говорить искренне, я сбиваюсь на общие фразы и кончаю так:
— Однажды в жизни человек проверяется по всем своим качествам. Для вас, дорогой Андрей Семеныч, такой проверкой была война. Дай Бог каждому пройти свое испытание так же, как прошли вы!
Я понимаю, это только выверенные штампы, которые к жизни подлинной имеют такое же отношение, как я имею к писательству. Мне очень хочется сказать что-то сердечное своему герою, и я, вместо слов, которых все равно не найду, снимаюсь с места, подхожу и крепко обнимаю Андрея Семеныча, чокаюсь с ним, мы выпиваем единым махом. И он сжимает меня своей единственной рукой. Все хлопают, кричат. На глазах жены и дочери слезы… Я бросаю взгляд на Женьку, у него тоже радостное лицо, и мне хочется думать, что радость его искренняя, а почему бы и нет, железный он, что ли?