— Ну, как? — слышу я шепот Юры, он подобрался ко мне и дышит в ухо.
Я не знаю, что ответить, и отвечать не хочется, я хочу продлить в себе этот небывалый радостный трепет, но Юра уже разбудил меня, и я тщетно пытаюсь не проснуться. Действо заканчивается, и шорохи в толпе подтверждают это.
Кто-то устремляется вперед, священник благословляет их, а нас с Юрой оттесняют к стене. Я вижу прижавшихся по углам старушек и пожилых женщин; меня сначала удивляет их деловитое молчание, но с еще большим удивлением я обнаруживаю на их лицах неудовольствие, плохо скрытое раздражение. Церковь забита молодыми, а точнее моим возрастом, все прочие оттеснены к стенам и углам. Лица молодых все мне знакомы, это московские интеллигенты: русые и смуглые бородачи из нелепых и бессмысленных учреждений, нервозные девицы из придаточных ведомств, бородатые евреи литературно-философского круга и, конечно, диссиденты — я узнаю их по какому-то специфическому выражению лиц, по тому, как они держатся кучкой, по их разговору, которого не слышу, но ощущаю его привычную конспиративность; и вот уже от них по рукам идет какая-то бумага, начинается сбор подписей под каким-нибудь протестом. Бумага у Юры, он торопливо передает ее мне. Так и есть! Заявление прихожан в защиту священника, которому грозят неприятности. Я достаю ручку, подписываюсь и, долго не думая, передаю бумагу стоящей за мной пожилой женщине в сером платке. Она непонимающе смотрит на меня, на бумагу. Молодой еврей что-то объясняет ей, я слышу только: «…батюшка… батюшка…» — и ее сердитый голос: «В субботу хоть в храм не ходи. Чего понабились, к алтарю не подойти! Шли бы в свои театры».
Мне становится стыдно. Я пытаюсь восстановить в душе те чувства, что еще несколько минут назад держали мою душу где-то на высоте купола, но не удается.
Толпа сжимается, и в образовавшийся проход, крестя и благословляя, вступает священник. Позади него, как телохранители, — молодые волосатые парни. На улицах Москвы я принимал их за хиппи, но сейчас вижу, они стрижены под Спаса Нерукотворного — это их образ, и всматриваясь в глаза парней, я с удивлением убеждаюсь, что в них нет игры, в них восторженное преклонение перед священником и, наверное, вера?.. Мне хочется спросить: «Волосатики, откуда она у вас, вера? И сами-то вы откуда? Где оно, то просмотренное мною место в стране победившего социализма, что плодоносит верующими душами?»
Я завидую этим мальчикам, но все же допускаю толику сомнения: «А может быть, вы всего лишь российский вариант хиппи?! Ведь в России испокон веков все варианты юродства и оригинальности реализовывались через веру».
Священник останавливается напротив меня, я машинально складываю ладони, и он деловито благословляет меня. Нет, это не отец Василий! Я ничего не чувствую! Ну, да сейчас я и не способен уже что-либо чувствовать. Вот если бы полчаса назад — упал бы на колени, ударился бы в слезы, и ведь обманул бы батюшку, не от веры была моя слабость, а от эмоций. И он не понял бы моего обмана.
А сколькие здесь обманывают его, как я, и зачем они пришли сюда? Я — по чистой случайности. А другие? Что ищут они у бунтующего попа? Опыта веры или опыта бунта?
Кто-то чувствительно меня толкает в бок — та женщина в сером платке пробивается к священнику, она этим толчком высказалась в мой адрес. Священник благословляет ее деловито, как и меня. Неужели он, пастырь духовный, не чувствует разницы между мной и этой женщиной. Мне обидно за нее, и я недобро смотрю в спину удаляющегося попа. Мысли мои обращаются к отцу Василию, улыбчивому священнику маленькой сибирской церкви, и я ощущаю гордость: мне известно большее и лучшее, по крайней мере — более необходимое мне. Я начинаю протискиваться к выходу.
На улице уже темно. На освещенной паперти, от двери до калитки, толпа. За калиткой тоже. Там курят. Деликатно по отношению к церкви!
И все же, что здесь происходило со мной и со всеми? Сейчас я спокоен, но помню же свои чувства, трепет души, некую обалделость, почти истеричность… Если представить себе, что священник продолжал бы говорить, и нарастало бы то возбуждение, что испытали я и все остальные, во что бы это могло вылиться? На что я был бы способен в таком состоянии, я, неспособный откликнуться ни на какой призыв? Мне немного страшно, потому что — не только откликнулся бы, но кинулся бы вместе с толпой, как ее неотъемлемая частица. В чем же секрет? Неужели под куполом храма слова имеют особенную власть над душой? Ведь происходи это все на улице или в театре, куда отсылала та женщина меня и подобных мне, — уверен, я стоял бы в стороне, ухмылялся бы и рефлектировал, как и подобает современному интеллигенту.
Что может предположить насыщенный информацией человек? Форма храма, его интерьер, фонетические особенности религиозного лексикона формируют особое поле, может быть, четырехмерное пространство, — и в этих условиях человеческое сознание способно раскрываться неожиданной стороной, необычными свойствами, сверхвозможностями. Но в любом случае это здорово! Что-то свершается в мире, то есть в моей Москве, чего не было ранее и быть не могло, но теперь оно есть, какое-то новое качество нашей жизни! Я его просмотрел. Я же слишком мелко плавал, слишком был занят самим собой. А теперь вот и меня втянуло в круговорот происходящего. Кончается самодеятельность личностей или мнящих себя таковыми, а начинается, возможно (и неужели так), подлинное историческое действо. И может быть, мы тоже на что-то способны, мы, жалкое поколение халтурщиков и приспособленцев?
Что-то меня потянуло на оптимизм. Так непривычно! Равнодушие и лирический пессимизм были опознавательными знаками нашей касты; свою обреченность социальному Молоху мы рассматривали как одну из функций мировой трагедии. Но это была ложь, лишь попытка оправдать пустоту в себе, свою никчемность! Мы не умели уважать себя…
— А я тебя везде ищу! — обиженно говорит вдруг возникший Юра. — Ну, как?
— Интересно, — отвечаю я безразличным голосом.
— Здесь и политических полно, — говорит Юра почему-то шепотом. — Бывшие зэки. Хочешь, покажу? По десятке за политику отсидели.
— Не нужно, я их видел.
— Ну да, — соглашается Юра, вспомнив, что я близкий к диссидентам человек.
— А евреи, — спрашиваю я, — их здесь много, они тоже православием интересуются?
— Это, брат, такой народ — они всегда нюхом чувствуют, к чему дело идет.
— А к чему идет дело? — спрашиваю я с искренним любопытством.
— А ты поменьше с полуэктовыми да диссидентами крутись, тогда и сам увидишь.
Я даже немного ошарашен, каким тоном он это говорит, и отвечаю неуверенно:
— Полуэктов тут ни при чем. А диссиденты, так их и тут достаточно.
— Еще бы! — говорит Юра с торжествующим сарказмом. — Они это дело под себя подмять хотят.
— Какое дело? — спрашиваю я уже раздраженно.
— Понимаешь, им вождь нужен, идол. Но этот номер им не пройдет. Батюшку им не отдадут.
— О каком деле ты говоришь, я еще не понял, а вот склоку уже чувствую. По крайней мере, письмо в защиту батюшки они пустили, а я что-то не видел, чтоб ты его подписал.
Маленькое личико Юры грустнеет. Он бурчит обиженно:
— От этого письма только хуже будет. Они его там как политического борца расписывают, это их старый приемчик. Кого-нибудь с работы уволят — они письмо строчат, подписей насуют, тому еще раз по шапке. И куда деваться? Подается в диссиденты…
— Ты бы другое письмо написал.
— Да. А знаешь, сколько сейчас здесь стукачей! — Юра ежится, оглядывается. — Диссидентам-то терять нечего.