Выбрать главу

Конечно, если не произносить имя, то больше и сказать нечего. Но если произнести: «Тося!» формула новой жизни наполняется до предела, нет сомнений, я отчетливо знаю, чего хочу!

И все же спокойствия в душе нет, в мою жизнь вторглась непривычная для меня динамика, и я не справляюсь со скоростью событий. С завтрашнего дня — снова садиться за халтуру. Я себя знаю, я могу работать по пятнадцать часов в сутки, но получить деньги — это еще полдела. Нужно искать блат на покупку квартиры, и тут не избежать обращаться к матери.

Я не был у нее с того сумасшедшего дня, когда мы все переругались, и я даже не звонил ей с тех пор. Мне стыдно. Я обо всех забыл в суете. Забыл о Люське, забыл об Ирине, пустил дела на самотек. Я, конечно, еще встречусь с Ириной, но не сейчас, немного позднее, когда у меня самого все определится.

Почему бы не признаться себе, что с именем Ирины связано у меня ощущение беспокойства, которое пока удается подавлять, то есть не обращать внимания. Мне нужна твердая почва под ногами, определенность.

* * *

Милый мой Генночка! Сразу два твоих письма, это такая радость! Я держала в руках конверты и танцевала по комнате. Мне повезло, я сначала прочитала второе письмо, а потом уже первое. Но все равно оно огорчило меня. Я не все поняла, дала прочитать папе. Ты не сердишься на меня? Но он у меня очень хороший, он все понимает. Он говорит, что душа твоя в смятении, что это очень трудно и тяжело. Если бы я могла помочь тебе хоть чем-нибудь! Но ты так далеко, что иногда мне кажется, что тебя вообще нет на свете…

А у нас три дня шел такой дождь, что все ручьи превратились в реки. Я сидела у окна, а вокруг дома вода, и я думала, что плыву на корабле к тебе и заблудилась в океане. Ведь если плыть в океане, то это все равно, что стоять на месте, и через час вода, и через день…

Не буду переписывать это письмо, хотя оно как-то не так пишется. Все время хочется плакать, но ты не подумай, я вовсе не плачу, это только по вечерам такое настроение. А днем я теперь сеном занимаюсь. Папа обкосил ту поляну, что за мостиком, помнишь? Вот я его сушу, а погода — по три раза дожди, раскидывать да ворошить нужно постоянно. Мне иногда Володя помогает, дьячок, но я не хочу, чтобы он мне помогал, он на меня так смотрит, будто я больная.

В этом году такая земляника крупная и сочная, я собираю в кружку и потом уже не могу есть ее, как будто для тебя ее собираю… Отдаю кому-нибудь…

Я прочитала книжку, которую ты позабыл. Может быть, я чего не понимаю, но не люблю я такие книжки, обязательно где-нибудь кто-нибудь выругается на веру или священников, мне это в школе надоело, и я никогда не понимала, почему все злятся, ведь мы никому не мешаем, папа ведь никого в храм не зазывает и не затаскивает, это они всех куда-то тащат, то на собрания, то на воскресники, и все ругают нас… Или юмор такой, как инженер тот из твоей книжки, он же ничего о нас не знает, а только шуточки…

Ты хочешь, чтобы мы в Москве жили, а я боюсь, я по телевизору смотрю — в Москве так тесно, такая жизнь, что невозможно ни во что верить, и лица все такие некрасивые, будто у них вообще души нет, они все какие-то планы выполняют и решения принимают… Я их боюсь…

А ты привык, да? А я привыкну ли? В Москве такие дома, за ними ничего не видно. А у нас, куда ни пойди, отовсюду наш храм видно, хоть колоколенку, да видно, и захочешь, не заблудишься.

Я до девятого класса тоже мечтала кем-нибудь быть и жить в другом месте, где много разного и интересного, я даже космонавтом мечтала быть, а потом, когда телевизор купили, я все на лица смотрела этих героев, когда они говорят о своей жизни, будто у них тысяча жизней или одна вечная, и мне всегда хотелось крикнуть им, что одна только жизнь бывает, а самое главное — после нее, и если про главное не думать, то зачем вообще жить, для чего? Вот и ты говорил, что главное — это интересное дело, работа, а я этого не понимаю, почему это главное, для меня главное, после самого главного, это то, что я тебя люблю. А у тебя так быть не может, да? И мне грустно… немножечко…

А твои папа и мама? Я им не понравлюсь, так ведь? И тут ничего не поделаешь, хотя я уже их всех и сестру твою, я их люблю. Но я еще об одном скажу, что меня пугает. Мне иногда кажется, что Господь не для жизни свел нас с тобой, а для чего-то другого, потому что все, что случилось у нас с тобой, оно как бы против всех законов. Не за что тебе было полюбить меня, и что со мной произошло, разве такое можно было предполагать, ты же как с луны свалился по мою душу…

Нет! Нет! Нет! Я больше сегодня не буду писать. И вообще сегодня не нужно было писать. Я устала сильно, все из-за сена. Три раза дождик был, а тучи сколько раз набегали. Это я просто устала. А ты пиши так же часто, хорошо?

Очень жаль, что впереди осень, а не весна, мне было бы легче ждать тебя, если бы впереди весна.

Целую тебя. Я и забыла, как это, когда я целую тебя, но было очень хорошо!

Твоя

4

В десять утра звонит Андрей Семеныч. Это он как бы закрепляет нормализацию отношений. Сообщает мне, что вспомнил очень интересный эпизод кёнигсбергской операции, который почему-то забыл, а теперь даже название фронтовой газеты вспомнил, где о том писалось. Я по телефону минут двадцать записываю его голос на магнитофон, зажав ладонями телефонную трубку и микрофон. Потом Андрей Семеныч стучит пальцем по трубке, я благодарю его и назначаю очередную встречу. Назначаю ее в моей квартире, и это настораживает Андрея Семеныча, он робко зондирует, нет ли в том моего нежелания появляться у него дома; я успокаиваю его, здесь под рукой все материалы, и так мне удобней и прочее, но мне действительно не хочется ехать к нему, потому что знаю, жена его тоже будет извиняться, а извиняться ей, в сущности, не в чем. Он еще некоторое время говорит и никак не может закончить, словно боится первым положить трубку. Я помогаю ему, говорю, что мне нужно работать, и прощаюсь.

Нужно работать. Легко сказать! Перематываю пленку, еще раз прослушиваю записи — и понимаю, теперь куда труднее будет мне корпеть над своей халтурой, потому что вчера неосторожно пообещал не халтурить, сделать настоящую книжку. Теперь уже все написанное следует пересматривать, да, чего доброго, переделывать!

Я пытаюсь настроиться на работу — убираю постель, принимаю душ, пью кофе и говорю вслух: «Поработаем! Поработаем!» Но когда я уже неотвратимо один на один с работой, — признаюсь себе, что работать сегодня не могу. Пересчитываю деньги, свой трудовой аванс, вычисляю истраченные, прикидываю, смогу ли при желании вернуть аванс в редакцию. Мне это очень хочется сделать. И уехать в город Урюпинск, в чудесный мирок отца Василия! Это было бы подлинно македонским решением — как распутать узел моих проблем.

Еще вчера это можно было сделать. И смешно сказать, связывает меня с Москвой нынче всего лишь поспешное обещание превратить мою халтуру в добросовестный мемориал для потомков Андрея Семеныча.

Попытаюсь сегодня написать главу о победе: мой герой в госпитале узнает об окончании войны. Всё это уже тысячекратно описано, обэкранено, и я обязан найти новый нюанс, оттенок, не придумать его, а найти… Я хочу это пережить! Но сначала я должен определить свое отношение к войне, чем она была бы для меня, если б я жил в то время. Но если бы я жил тогда, что мог я знать обо всем, что было раньше — лагеря, пытки, измордованное крестьянство и очумелые от власти хамы… Нет, чтобы быть героем, как мой Андрей Семеныч, я должен был ничего этого не знать, ничего не понимать в происходящем. Или еще один вариант, в порядке исключения, — я мог что-то знать и даже иметь к этому свое отношение, но война могла зародить во мне надежду, что мы потом разберемся во всем и всем воздадим по заслугам. Своеобразный кретинизм… Есть еще один, совсем частный случай — это если бы я осознал себя личностью именно на войне. Как бы воспринял я победу и возвращение к строительству все того же социализма?