— Что-то я плохо понимаю тебя сегодня.
— Я думаю, — говорит Юра, меняя тему, — что твоей сестре много не дадут.
Я тоже надеюсь на это, но предпочитаю об этом не говорить.
— Почитай стихи, — предлагаю вдруг. Я надеюсь, что он откажется, но, увы, он встает, отходит к окну, взглядом упирается в цветастую штору на окне. Читает уверенно и даже приятно. Я слышу неплохо зарифмованные слова о смысле жизни, о разочарованиях и сомнениях, и, ей-Богу, принимаю это всерьез, хотя за всю историю человечества таких стихов написаны километры. Очередной метр ничего не прибавит, потому что мудрость человечества — понятие не количественное, и даже не качественное, — это величина постоянная к единице времени. У каждого мгновения истории своя мудрость, и чужому мгновению она — всего лишь исторический памятник, предмет эстетического созерцания. Разве не сказал еще Шекспир, что жизнь — тень мимолетная, сказка в устах глупца, и разве кого-нибудь это убедило настолько, чтобы не жить?
Это последние строчки Юриного стиха. Он поворачивается ко мне, у него блестят глаза.
— Хорошие стихи! — говорю я, почти не кривя душой. — А есть у тебя стихи о том, как бы ты хотел жить? Стихи про другую жизнь?
Я уверен, что у Юры есть стихи на все случаи жизни. Но — ошибаюсь.
— Нет. У Ибсена есть.
— Ну-ка.
Он сразу преображается, даже как будто ростом подтягивается, и читает, глядя мне в глаза с мальчишеским озорством:
— А ты, брат, романтик! — искренне удивляюсь. — Что же мешает тебе «лететь орлом»? Впрочем, да. «Балласт рассудка». Его не сбросить современному человеку. А я, между прочим, женюсь на поповской дочке и намерен в ближайшем будущем наплевать на все прочее, что поперек. А?
Хвастливых интонаций не скрываю и вижу откровенную зависть в глазах Юры.
— Ну, когда женишься, тогда и посмотрим, — говорит он.
— А тесть мой будущий — священник, и не чета твоему батюшке бунтующему.
— Почему? — обиженно спрашивает Юра.
— Почему?
А и правда, почему я вдруг противопоставил отца Василия тому священнику, который ведь поразил же меня? Я пытаюсь объяснить это одновременно себе и Юре.
— Пожалуй, так… Над твоим священником знамя… не знаю, какого цвета, но знамя… А над этим, понимаешь, нимб. С твоим можно пойти и умереть, а с этим можно только жить. И хорошо жить. Я объяснил?
Юра не понял, но обиделся. Обижается он, как девица, пухнет нижняя губа и ноздри раздуваются.
— Ну, не дуйся, — говорю я ему, как сказал бы Люське или Ирине. — Твой батюшка — событие, явление, а мой — всего лишь частный случай и, наверняка, не единственный. А потом, я еще просто не все понял. Когда пойдешь к нему в следующий раз?
— Послезавтра.
— Пойдем вместе. Обязательно!
Мы еще долго треплемся на всякие прочие темы, пьем чай, слушаем враждебные радиостанции в надежде услышать про Люську, и слышим, наконец. Иностранные корреспонденты — люди деловые. Мне странно слышать нашу фамилию по радио, кажется, что это не про Люську, но это про нее, и как-то не то чтобы легче, но все же приятно, что не сгинула в неизвестность моя сестренка. И может, ей легче, ведь она знает, что уже сегодня ее имя прозвучит по радиостанциям Европы и Америки, и кто-то услышит его в России, и все близкие будут слушать каждое сообщение о ней.
В третьем часу ложимся спать, но я еще долго не могу уснуть, у меня ощущение, что не чиста моя совесть. Но мозги — уставшие, и от копания в совести я устаю еще больше и от усталости, наконец, засыпаю.
Где-то за полдень мы с Юрой встаем, пьем кофе, я звоню матери, и мы договариваемся на следующий день вместе ехать в Лефортово с передачей.
Среда, поэту почему-то некуда спешить, и я лишь в четвертом часу выбираюсь из его уюта и, не торопясь, направляюсь домой. На улице пасмурно и не по-летнему прохладно. Когда выбираюсь из метро, попадаю под мелкий дождик, к подъезду бегу аллеей тополей, прячась под их навесами. Из почтового ящика выдергиваю газеты, открываю дверь, роняю всю эту периодическую макулатуру, чертыхаюсь, поднимаю, швыряю на столик трюмо, вхожу в свою комнату и застываю в изумлении.
В моем кресле сидит незнакомый человек и читает… мою Библию! Я буквально немею на пороге, а незнакомец спокойно откладывает книгу, встает, странно кланяется и говорит:
— Здравствуйте. Вы меня не узнаете?
И только по голосу я узнаю его. Это дьяк Володя из далекой страны отца Василия. Он вполне современно одет, хотя чувствуется, что костюм и галстук и отутюженные брюки доставляют ему некоторые хлопоты. Но сам он для меня — явление другого мира, и я долго не отвечаю, только пялю на него глаза.
— Почему вы здесь? Что-нибудь случилось? Он улыбается спокойно.
— Ваш отец разрешил мне подождать вас, и книгу я тоже взял с его разрешения. А у нас ничего не случилось, у нас как всегда…
— Есть, пить, ванну?
— Спасибо, мы с вашим папой кушали, я сыт. Не беспокойтесь.
Я, наконец, подхожу, жму ему руку, но все еще не могу привыкнуть к его присутствию в моей квартире.
— Вас отец Василий прислал? Только честно.
— Нет, — улыбается он, — батюшка сначала против был, но потом согласился.
— Ну и что? У вас письмо ко мне… или как? Может быть, все-таки чай или кофе?
Он отказывается.
— Я сам, так сказать, по собственному разумению…
И опускает глаза.
— Слушайте, Володя, если вам есть что мне сказать, говорите, ведь не посмотреть на меня вы приехали. Вы на чем, кстати?
— На самолете, — он вздыхает. — Первый раз в жизни. К небу ближе, а страху, знаете… Он смеется и немного раздражает меня.
— Я именно посмотреть на вас приехал. Тося просила посмотреть… на вас…
— Но у вас лично есть что мне сказать?
— Спросить… — говорит он, все так же улыбаясь, — зачем вы ее мучаете?
Что ж, вопрос по существу. Нужно подумать, стоит ли отвечать и вообще — продолжать ли разговор с влюбленным дьяком.
— Ведь все, чем вы сейчас заняты, — говорит Володя, — это же все можно делать потом. Или я что-то не понимаю? Разве вы не знаете, как ей тяжело?
Может быть, я действительно не знаю.
— В общем-то вы правы, конечно. Все можно оставить на потом. Но я хотел, чтобы у нас с ней с самого начала все было прочно и твердо…
Плохо говорю.
— А разве начала не было? — спрашивает он и опускает глаза.
Он прав. Начало было, и далеко не блестящее. Я тоже отвожу глаза. Но мои расчеты были чисты, именно нечистоту начала хотел я искупить, исправить серьезной подготовкой к нашей будущей жизни. Однако она мучается, и прав дьяк, а я — неправ. Взять бы и уехать сегодня вместе с ним. Если б не Люська…
— У нас тут кое-какие неприятности…
— Знаю, — говорит он, — ваш отец сказал мне. Мы все будем молиться за вашу сестру.
С трудом сдерживаю горькую усмешку. Я, конечно, не отрицаю, что молитвы — это ведь, в сущности, излияния душевной энергии, и кто знает, может быть, эта энергия имеет силу влияния…
— Будем молиться, — повторяю за дьяком. — Другие говорят — будем бороться, третьи говорят — будем надеяться… Я — из третьих. Я не безнадежен, а? Бороться можно только здесь, а молиться и надеяться можно и у вас, в вашей славной тьмутаракани… А что, Володя, завтра я пойду с матерью в тюрьму, передачу снесем, а послезавтра вместе и махнем? Проведем мероприятие честь по чести, привезу ее сюда, и вместе будем сражаться за нашу новую жизнь.