В первой половине XVIII века неугомонный Ибрагим Мютеферрика вознамерился вместе с Мехмедом Саидом наладить в столице книгопечатание. Долго, тягостно мыкались они по инстанциям, прежде чем получили на то разрешение. И тогда взбунтовались хаттаты, переписчики рукописей: организовав траурное шествие на стамбульских улицах, они пронесли большой гроб, в который сложили свои письменные принадлежности. Не знаешь, кому посочувствовать — исламским ли подвижникам на просветительской ниве или их оппонентам. Ведь чтобы стать квалифицированным переписчиком, требовались годы усидчивости, ибо каждый почерк был затейливо устроен на свой лад, и один Аллах милостивый, милосердный знает, сколько пройдет времени, прежде чем ты приспособишь его к себе, добившись согласия мозга, глаза, руки. Не то чтобы печатня Ибрагима Мютеферрики обещала стать торжеством машинерии, но хаттаты происходили из еще более древней цивилизации, основанной на ручном труде, цивилизации герметичной, неподвластной реформам, питающейся накопленным внутренним теплом — его и хотели уберечь традиционалисты-хаттаты. О такой цивилизации — я следую тонкому замечанию интерпретатора — писал в одной из «Дуинских элегий» Райнер Мария Рильке, окинув прощальным взглядом застывших где-то во тьме тысячелетий египетского канатчика и египетского горшечника.
Была также страсть к тюльпанам, эпидемически овладевшая турецкой знатью все в том же XVIII веке и знаменовавшая проникновение в страну европейского стиля и духа; луковицы, как положено, выписывали из Голландии, стоили они бешеных денег, прорастая растраченными состояниями. Отчего же не сказать и про орден Мевлеви, орден пляшущих дервишей, основанный, по преданию, Джелаледдином Руми. Из русских ордену Мевлеви посвятил взволнованный очерк Ю. Терапиано, который писал, что небесная красота, по мнению Мевлеви, отражена в красоте земной и природа, человеческое тело, мысль, творчество служат как бы проводниками небесной красоты и поэтому заслуживают всяческого уважения. Эстетика в жизни — долг каждого здравомыслящего человека, — говорят люди из ордена Мевлеви, и заботы о чистоте, об обстановке комнат, сервировке стола отличают их, пишет Терапиано.
Еще из русских писал о Мевлеви П. Успенский в книге «Новая модель вселенной». В первый раз он наблюдал за верчением дервишей при старом, османском режиме, потом все принялось исчезать, и не было больше даже России, ибо за последние три года, отмечал он, позади него происходили как бы обвалы. То был совершенно непостижимый период, когда он испытывал по отношению к местам и людям то же самое чувство, которое мы обыкновенно испытываем по отношению ко времени. А потом исчезла Османская империя, и пропали бесследно дервиши из ордена Мевлеви, упраздненные просвещенными правителями новой Турции.
Каждый, кто читал ориентальную прозу все того же Леонтьева — «Из жизни христиан в Турции», или его историософские трактаты с их нередкими турецкими вкраплениями, или, что еще показательней, «Сорок дней Мусса-дага» Франца Верфеля, потому что этот роман об армянском сопротивлении туркам в 1915 году, — помнит воссозданную в указанных сочинениях турецкую пластику патриархальности и старомодного вежества, семейную идиллию общежития, роевую цельность уклада, приятную церемониальную стройность. «Экзистенциальный» разворот турецко-османской темы — в прозе Меши Селимовича («Дервиш и смерть», «Крепость»), отчасти в «Хазарском лексиконе» серба Милорада Павича, но самую удивительную попытку приблизиться к пронзающей сути исламского тюркского мира в его отношениях со звериным и басенным христианством вечного Кавказа предпринял армянин Сергей Параджанов — попробуй такое забудь.
Необычайность Российской империи заключается в том, что, распавшись, она была собрана вновь — теми, кто ее уничтожил. Не успели белые проиграть войну, как тут же пошли разговоры, что красные бессознательно выполняют их белую миссию. Смена Вех, закупленная Москвой на корню (единственное исключение — Н. Устрялов), слишком известна, чтобы к ней возвращаться.
Евразийцы (до раскола движения, когда в нем стало хлопать и биться просоветское крыло), считали себя конкурентами большевизма и уж точно — не коллаборантами. С симпатией относясь к фашистской революции, корпоративному стилю в строительстве, они были не прочь овладеть большевистскими институтами в собственных целях. В коллективном труде «Евразийство (опыт систематического исследования)» говорится, к примеру, что комсомольские ячейки, как по структуре своей, так и по характеру входящей в них молодежи — завербованной, чистой, — являют собою возможные клетки чаемой евразийской партии, которая заменит собой большевистскую и тоже будет одна на страну, а эта единственность ее должна иметь своим фундаментом онтологическое соответствие евразийской системы самым глубоким основаниям народной жизни. Политические устремления евразийства включали в себя существенный, по первому впечатлению, момент поиска внутренней правды: в подтверждение этого тезиса назовем концепцию симфонических личностей, мысль о демотическом общественном договоре, представление о властвующей элите, должной наладить надежнейший строй. Но главное все-таки было в другом, и, формулируя упрощенно, выскажем так: евразийцы видели высший смысл российского государства в сохранении его целостности и державных позиций, его хищного статуса; нерушимость границ, железная армия, новый цезаризм, основанный на жесточайшей селекции, — эти принципы полагались центральными посреди войн с революциями. А тем самым традиционные характеристики имперского существования, привычный и сравнительно мягкий еще стиль жизни человека в империи оказывались отброшенными, они выглядели старомодными, как лучина против примуса, и должны были уступить место новшествам XX века.