Выбрать главу

Эту преступную цепочку следователи могли плести сколько угодно, в конце концов она могла бы включить в себя весь писательский цех. Как чекисты по–своему организовывали литературу, раскроет сам Зарудин, в показаниях на единственном допросе 9 июля, а переутомленные оперы опрометчиво пропустят это разоблачительное признание:

«…Следователь, когда мы вместе писали письмо наркому НКВД Н. И. Ежову, спрашивал меня попутно о различных участках литературы и, в частности, назвал террористическую группу поэтов М. Голодного, И. Уткина, М. Светлова. Сначала мне показалось неправильным сказать, что я знаю такую группу, ибо такая мне не известна. Но поскольку я помню о настроениях М. Голодного, Н. Дементьева в 1927–1928 гг., я написал, что могу дать показания и, считаю, поступил правильно. Следователи НКВД поразили меня прежде всего тем, что они делали со всеми фактами как раз противоположное тому, что привыкли мы делать с этими же фактами в «Перевале»”.

«СЛОВО И ДЕЛО!» — этот крик проходит через все века русской истории. Так кричали, когда хотели сообщить властям о каком–нибудь преступлении. Но о чем кричит Слово, заключенное в тюремную клетку следственного дела?

Может быть, Зарудин пытался как–то дать знать, что протоколам допросов верить нельзя? Был же случай, когда один из хитроумных узников Лубянки, подписываясь под протоколами, хвостом своей подписи зачеркивал ее.

Таковы были последние сочинения «перевальцев», сочинения литературные, если иметь в виду, что в них много плодов воображения.

И все же, вчитываясь в них, вдруг натыкаешься, как на живой нерв, на острую мысль, гордое, непокорное слово и ясно видишь, что писатели на самом–то деле видели жизнь зорким взглядом, оценивали ситуацию трезво. Особенно обострялось это зрение во время поездок по стране, «хождения в народ». И все они дорого заплатили за мысль и слово, одни — жизнью, другие — свободой.

Зарудин в своих показаниях признается:

«Сталинского чиновника, работника аппарата, Воронский рассматривал как абсолютного противника гуманитарной культуры, лирики и романтики, действовавшего формально и слепо выполняющего волю одного, в данном случае «генсека», как он любил выражаться о Сталине. «Положение в стране настолько серьезное, что пришло время защищаться, иначе будет поздно, — говорил Воронский. — Все честное в партии и в стране загнано и будет уничтожено, вместо демократии будет формальный социализм с чиновником и подхалимом. Пора от ни к чему не обязывающих разговоров перейти к делам»”.

Но вот перейти от слов к делам они оказались не способны, потому что были гуманитарии. Их Делом было Слово, дела же за них выдумывали их мучители, низводя писателей до сочинителей, быль — до абсурда.

«Я сломал перо критика» — такой итог подвел Александр Воронский в собственноручных показаниях.

ДВЕ ЖИЗНИ

Вождь «Перевала» держался упорнее и мужественнее всех. Он был поставлен на конвейер непрерывных ночных допросов. В то же время следователи начали сводить его с учениками, друзьями–соратниками на очных ставках. Сначала, 20 июля, — с Губером, 21‑го — с Зарудиным и 23‑го — с Катаевым. Словно не казенный каратель — автор этого изуверского замысла, этих душераздирающих сцен, а невидимый, изощренный трагик–драматург!

Впрочем, как проходили на самом деле очные ставки, как вели себя их участники и что в точности говорили, мы можем только представить. Перед глазами же — протоколы, протоколы и протоколы, составленные Щавелевым и Павловским и лишь подписанные их жертвами, документы, созданные специально с целью исказить правду. Тут мысль изреченная есть ложь, мысль записанная — ложь вдвойне. Вот истина лубянских следственных дел, и надо помнить об этом каждую минуту, хотя у нас нет другой возможности восстановить события, как только по этим казенным поделкам. И кровь проступает сквозь бумажные бинты…

А иногда арестанты делают программные заявления и в деле появляются беспощадные документы, раскрывающие правдивую картину нарастания террора в стране, картину, далекую от той показухи, которой прельщали Запад.

Конечно, было и слепое увлечение коммунистической идеей, однако сталинщина — не только массовый психоз «обожания» вождя. Многие всё видели и понимали, но хоронили правду в себе, ценой разрушения своего внутреннего мира, а выходя за его пределы, сразу же оказывались без защиты на пронизывающем ветру истории, тоже вынужденные, чтобы уцелеть, подчиниться, стать как все. А кто не хотел, был обречен. Если человек не поддавался идеологическому гипнозу, действие переносилось в кабинет следователя.