Ежов запрашивает у Сталина санкцию на арест. И тут же получает «За». Завертелось!
«АРЕСТ. ОБЫСК», — пишет большими буквами в справке на арест и еще подчеркивает жирно начальник 9‑го отделения Журбенко. И целый хор начальственных резолюций поддакивает: арестовать, арестовать, арестовать!
Домой к Веселому чекисты заявились в четыре утра 29 августа. Шестилетняя дочурка Волга, проснувшись и увидев гостей, поначалу обрадовалась и радостно закричала: «Заходите, заходите!..» Вломились целым отрядом — боялись, должно быть, что хозяин будет отстреливаться до последнего патрона. Как же, такой отчаянный — на Кремль пушку нацелил! Накинулись, вывернули карманы, пока обыскивали квартиру, приставили к писателю солдата с винтовкой — чтоб глаз не спускал.
Изъяли главное оружие — пишущую машинку. А рукописи — «Печаль земли», «Глубокое дыхание», «На высокой волне», «Притон страстей», сценарий «Мир будет наш» — Веселый сам попросил взять с собой, рассчитывал, видимо, еще поработать…
Следователь, оперуполномоченный Семеньков, сразу усадил его сочинять заявление Ежову: хотите жить — пишите, это единственный для вас шанс. Заявление это, от 3 ноября, — акт капитуляции. «Вас, Народный Комиссар, прошу об одном: не выбивать у меня из рук пера, если пролетарский суд, несмотря на всю тяжесть моих преступлений, найдет возможность сохранить мне жизнь».
В ходе аврально–упрощенного следствия писателя заставили признаться в участии сразу в трех террористических группах. В «переваловской» — она уже обезврежена, в пильняковской — ликвидируется сейчас, и в третьей, которую ненасытные чекисты только создают, специально под него, Артема Веселого.
Секрет признаний прост: «Бить морды при первом допросе». Цель — сделать из человека, который совсем недавно — позавчера, вчера, еще сегодня утром — жил полнокровной, полноценной жизнью, его убогого двойника.
Этот процесс превращения начинался гораздо раньше, задолго до ареста. Литературные смертники еще до хрипоты спорили в писательском клубе, кто из них гений, а кто жалкий поденщик и кому дано будет пережить свое время и оставить после себя «нетленку». Но уже плющились под государственным прессом, растравленные злобой дня, сбитые с толку. И это прорывалось, особенно в стихах.
Молодой поэт и прозаик, рапповец Алексей Кондаков, автор популярной книги «Записки фабзайца», высланный в 1934‑м за антисоветскую пропаганду в пермскую глушь, предсказывал себе — как в воду глядел! — в неопубликованных до сих пор стихах:
До конца 1937‑го Лубянка приняла новое пополнение писателей: были арестованы прозаики Виктор Кин и Давид Егорашвили и критик Алексей Селивановский. А вслед за ними, в январе нового, 1938‑го, в лубянские камеры вселили еще одну литературную тройку: Ивана Батрака, Александра Завалишина и Ивана Касаткина. Карательный конвейер уже штамповал преступников.
Егорашвили расстреляли раньше других — 14 марта, он сразу же послушно подписал все, что от него требовали, и больше не был нужен. С другими следователи повозились чуть дольше.
Почти все в лубянских протоколах рассуждают похоже: нас, писателей, затирают, преследуют, но мы испытанные бойцы, прошли войны и революции, так просто не дадимся! Вооруженная борьба! Единение серпа и молота — союз возмущенных «крестьян» с разгневанной «Кузницей». Захват редакций и издательств. И, конечно же, вожделенный теракт — «против одного из руководителей ВКП(б)» — вписывай любую фамилию. Поскольку, кого точно, еще не решили. Кто подвернется под руку в президиуме съезда…
Но тут — хлоп! — щелкнула запором Лубянка, и заговорщикам конец.
Конечно, весь этот бред высосан писателями из пальца, из пальца чекистского, тычащего и грозящего, а чекисты, в свою очередь, все высосали из пальца им указующего, державного — с кремлевского пьедестала, где высился живой памятник, изваянный страхом и восторгом миллионов, подменивший Бога на одной шестой части земли.