Хотелось лечь, уснуть или ухнуться в холодную воду: забыть пламя, тревогу, шлепанье раскаленной стали, лязг тяжелых кранов, испуганные лица.
Могучее облако загородило знойное небо, наседало на забор, грозило придавить громоздкий из шлакоблоков пыльниковский дом.
В сенях освободился от колючей куртки, бросил на срубленную кадку.
Из комнаты в темноту протиснулась жена — почти раздетая, с голыми плечами. У нее блестели глаза, а рукой, измазанной тестом по локоть, она придерживала грудь. Хотелось шлепнуть по ее спокойной, широкой спине. Пыльников вдруг застыдился, будто рядом был кто-то третий.
— Оденься, лошадь, — устало буркнул он.
Вчера он с женой собирался покопаться в своем обширном саду, а сегодня раздумал, вспомнив, что сыновей нет дома. Их, трех — лобастых, месяц с лишним назад отослал в колхоз на лето, зарабатывать хлеб и сено. Ждал каждый день — прибудет обоз с сеном.
Жена молчала, накинув полотенце на плечи, следила за мужем: настало время обычного «вопросника». Спрашивал глухим отцовским баском, требующим почтения:
— Не прибыли?
Жена отвечала доверчиво и беспомощно, как большая толстая девочка с ломким печальным голосом.
— Наверно, завтра.
— Пора бы уж. Навес для сена готов?
— Не управилась с дочерью-то. Да и то сказать, мужская это работа. Антонине все некогда. Сам для экзаменов священные часы ей отвел.
— Тонька где?
— С подружкой ушла, Клавдией. С работы сниматься.
Дочери Пыльников категорически предложил учиться в техникуме. Быстрее закончит и работать начнет «профессионально».
— В техникуме проэкзаменовалась, значит.
Жена не поняла: спрашивает он или утверждает, поторопилась обрадовать новостью:
— В институте будет учиться… зачислили!
— Это как понимать?! — поднял брови Пыльников.
Жена, опасаясь гнева, торопливо объяснила, что к техникуму у Антонины сердце не лежало, а вот в институт, хоть и трудно было, сдала экзамены, да оно и лучше.
— Чертова перечница… — выдохнул не то недовольный, не то обрадованный Пыльников. В душе он был польщен, что его дочь приняли в институт, тогда как другие, например, дети соседей, ревом ревут — не сдали экзаменов ни туда, ни сюда.
После вопросов Пыльников, как обычно, принимался за недоделанные неотложные дела по хозяйству, а потом шел мыться, есть и долго спать, пока не разбудят. Чуть сгорбившись, он сразу же прошел мимо жены на кухню в ванную комнату. Жена вошла следом, чуя недоброе.
— Что с тобой, Степа? Глаза-то лихорадит как! Не заболел ли?!
— Заболел. Не мешай.
На свету снова встало в глазах пламя… «Авария! Авария!» — стучало в висках, заставляло закрывать глаза, морщить в раздумье лоб.
— Опять газу наглотался? — участливо спросила жена, сдирая тесто с локтей.
Произнес раздельно, громко:
— А-ва-рия, — чтоб отстала.
Жена, покачивая головой, заохала, села на табуретку.
Пыльникову захотелось выпить. В старом рассохшемся дубовом буфете графинчик был пустой.
— Где водка?
— Да… выпила я…
— Праздник, что ли…
Развел мыльной воды, шумно заплескался, отфыркиваясь: теперь-то он у себя дома! Здесь была своя, отгороженная ото всех жизнь с достатком, покоем в полутемных комнатах, с кроватями, диванами, комодами, коврами, вещами. Радиоприемник моргал зеленым веселым глазом, соединял с другим миром, несшим в эти комнаты музыку, события, непонятную иностранную речь. Рядом с радиоприемником — пианино, на котором никто не играл. На стенах зеркала, дешевые картины художников местной артели, серебристый тюль до пола и ситец занавесок на окнах, строгие прямые половики. Здесь меньше думалось, забывалось все, кроме самого дома с вещами и семьей, с забором и бедной злой собакой на цепи.
Но в этот день Пыльников даже на время не мог забыть цех, аварию.
Раздраженный он ехал в трамвае, почти бегом шел степью в тишину Крыловского поселка, где у дороги стоял его дом. У него все время дрожали руки. Чтоб успокоиться, разглаживал трамвайный билет с длинным черным рядом цифр и, как ему казалось, с роковым числом «0017—164539». И пока шел степью, и здесь, дома, не покидала тяжесть тревоги. Он понимал, что авария сразу поколеблет его авторитет старого кадрового рабочего, ляжет темным пятном на его биографию. Так что с Доски почета — долой!
Правда, у начальника цеха он сумел доказать свою невиновность: все объяснилось тем, что печь не выдержала трехсотую плавку, что настала пора капитального ремонта. Все шло хорошо, но черт дернул подручного Чайко за язык — ляпнуть, что в летку по приказу Пыльникова замуровали железную трубу (уже который раз), чтоб легче и быстрее было разбивать летку для пуска металла.