— Случайно не знаем. Здесь где-то обитает. Сам с пятницы ищу.
«Пятнистый» сдвинул пилотку на затылок и улыбнулся, отчего сразу же стал обычным человеком. В глазах у него плясали смешные чёртики.
— Ладно, не обижайся, тебя как зовут?
— Серёга.
— А меня — Саня.
Серёга тоже улыбнулся и сразу же его простил. Долго дуться он не умел.
— Слышь, Серёга,— как-то по-деловому заговорил «промасленный»,— ну-ка сделай так руку.
Серёга, ничего не понимая, «сделал». «Пятнистый» тут же натянул ему свою повязку по самую подмышку и подошёл к переговорному устройству.
— Есть центральный!
— Объявите по кораблю: в дежурство вступил лейтенант Самоедов!
Потом он мгновенно снял с себя портупею и сунул её Серёге, потом он снял у Серёги с головы фуражку, спросил у него: «Это что у тебя, фуражка, что ли?» — и поменял её на свою пилотку.
— Слышь, Серёга! — кричал он уже на бегу, лягая воздух.— Постой дежурным немножко! Я скоро! Минут через сорок буду! Помоюсь только! Тут недалеко!!!
— А где командир?! — не выдержал одиночества Серёга.
— А чёрт его знает! — кричал уже за горизонтом «промасленный», подпрыгивая, как сайгак.— Неделю стою, и никого нету! Я скоро буду! Не бойся! Там всё отработано!.. До безобразия! Давай!!!
Пришёл он в понедельник.
Святое дело. Раз! два! три!
После любви
Человечество должно быть готово к тому, что военнослужащий может выпасть откуда угодно в любую секунду, особенно после любви.
В четыре утра курсант третьего курса Котя Жеглов, настойчивый, как молодая гусеница, полз домой — в родное ротное помещение — по водосточной трубе.
Котя возвращался из самовольной отлучки.
С трудом оставленные жаркие объятья делали его движения улыбчиво сытыми и заставляли со вздохом припадать к каждому водосточному колену.
Воркующий, ласковый шёпот, волос душистые пряди, сладкая горечь губ; поспать бы чуть-чуть, чтобы снова вдохнуть эти пряди, и щебет, и горечь…
Ещё немного, и Котя стал бы поэтом, но Котя не стал поэтом — на третьем этаже колена разошлись.
Сквозь застывшие блаженные губы Котя успел набрать очень много воздуха. В наступающем рассвете начертился скрипучий полукруг с насаженным сверху Котей. Так мухобойкой убивают муху.
После страшного грохота наступила тишь, и пыль, полетав, рассеялась. Среди остатков скамейки с каменной улыбкой навстречу солнцу сидел Котя и руками, и немножко ногами, сжимал кусочек водосточной трубы.
Отовсюду струился набранный Котей воздух.
Знаете, как было тяжело?
Нет, не с трубой. Её отняли ещё на операционном столе. С улыбкой было тяжело. Она никак не гасла сама.
Руками. Добрыми руками.
Она стиралась только руками.
Целую неделю.
Бес
Иду я в субботу в 21 час по офицерскому коридору и вдруг слышу: звуки гармошки понеслись из каюты помощника, и вопли дикие вслед раздались. Подхожу — двери настежь.
Наш помощник — кличка Бес — сидит прямо на столе, кривой в корягу, в растёрзанном кителе и без ботинок, в одних носках, на правом — дырища со стакан, сидит и шарит на гармошке, а мимо — матросы шляются.
— Бес! — говорю я ему.— Драть тебя некому! Ты чего, собака, творишь?
Бесу тридцать восемь лет, он пьянь невозможная и к тому же старший лейтенант. Его воспитывали-воспитывали и заколебались воспитывать. Комбриг в его сторону смотреть спокойно не может: его тошнит.
Бес перестает надрывать инструмент, показывает мне дырищу на носке и говорит:
— В о т э т о — п р а в д а ж и з н и… А драть меня — дральник тупить… Запомните… уволить меня в запас н е в о з м о ж н о… Невозможно…
— Ну, Бес,— сказал я улыбаясь, потому что без улыбки на него смотреть никак нельзя,— отольются вам слезы нашей боеготовности, отольются… у ч т и т е, вы доиграетесь.
После этого мы выпили с ним шила, [2] помочились в бутылки и выбросили их в иллюминатор.
Наутро я его не достучался: Бес — в штопоре, его теперь трое суток в живых не будет.
Пи-ить!
Автономка подползла к завершающему этапу.
На этом этапе раздражает всё, даже собственный палец в собственном родном носу: всё кажется, не так скоблит; и в этот момент, если на вас плюнуть сверху, вы не будете радостно, серебристо смеяться, нет, не будете…
Врач Сашенька, которого за долгую холостяцкую жизнь звали на экипаже не иначе как «старый козёл», заполз в умывальник.
Во рту он держал ручку зубной щётки: Сашеньке хотелось почистить зубки.
Сашенька был чуть проснувшийся: последний волос на его босой голове стоял одиноким пером.
В таком состоянии воин не готов к бою: в глазах — песок, во рту — конюшня, в душе — осадок и «зачем меня мать родила?». Жить воин в такие минуты не хочет. Попроси у него жизнь — и он её тут же отдаст.
— О-о-о-о-х! — проскрипел Сашенька, сморкнувшись мимо зеркала и уложив перо внутренним займом.— Г д е м о я а м б р а з у р а…
Хотелось пить. За ужином он перебрал чеснока, перебрал. В автономке у всех бывает чесночный голод. Все нажираются, а потом хотят пить.
«Чеснок — это маленькое испытание для большой любви»,— некстати вспомнил Сашенька изречение кают-компании, потом он вытащил изо рта ручку зубной щётки, плюнул в раковину плевральной тканью и открыл кран.
Зашипело, но вода не пошла.
— Ну что за половые игры? — застонал Сашенька и рявкнул: — Вахта!
Вахты, как всегда, под руками не оказалось.
— Проклятые трюмные. Вахта-а-а!!!
Что делает военнослужащий, если вода не идёт, а ему хочется пить? Военнослужащий сосёт!!! Так, как сосёт военнослужащий, никто не сосёт.
Сашенька набрал полный рот меди и скользко зачавкал. Воды получилось не много.
— Ну, суки,— сказал Сашенька с полным ртом меди, имея в виду трюмный дивизион, когда сосать стало нечего,— ну, суки, придёте за таблетками. Я вам намажу…
Это подействовало: кран дёрнулся и, ударив струей в раковину, предательски залил середину штанов.