Аркадий побледнел. Трясущейся рукой он схватился за свою бороду, крикнул:
— Я дорожу прежде всего своей личной свободой! Для меня свобода превыше всего! И если комсомол ограничивает свободу, то нам с ним не по пути. А из института я ухожу сам. Мне никогда не нравилось будущее строителя...
Он сам вынес себе приговор.
Борис Берзер сказал кратко:
— Я предлагаю: за аморальное поведение, не совместимое со званием комсомольца и унижающее человеческое достоинство, исключить Растворова из рядов комсомола. Предлагаю так же просить дирекцию об отчислении его из числа студентов нашего института.
Покидая аудиторию, мы все понимали, что разговор этим не закончится. Делом Аркадия займется прокуратура.
Возле двери я почувствовала, что кто-то положил на мое плечо руку. Я оглянулась. Аркадий, склонившись, коснулся бородой моего уха.
— Спасибо, Женя, — тихо проговорил он. — За услугу спасибо. И Елене скажи спасибо. Вы хорошо постарались. Просто и не знаю, как вас отблагодарить! Ну, да посчитаемся , со временем... — От этого его глухого шепота по спине у меня пробежал колкий морозец.
У меня было такое чувство, будто туман, в котором я жила все эти месяцы, постепенно рассеялся, и жизнь предстала передо мной отчетливой и до жестокости строгой. Она не навязчиво, но настойчиво давала мне уроки. Мне самой было забавно: я научилась делать все. Необходимость, а вернее нужда — отличная учительница. Я ходила в магазины, стояла там в очередях вместе с домохозяйками и домработницами. Там я наслушалась всяких историй — и страшных, и нелепых, и смешных, — что, запиши я их, получилось бы целое собрание сочинений — вернее, «собрание сплетен и небылиц». Я научилась готовить обеды — мне помогала тетя Даша, Алешина мама и раза два приезжала Нюша. От стирки белья у меня ломило спину и болели руки, стирка — самая тяжкая повинность женщины! Алеша зарабатывал немного, и я очень скоро постигла подлинную цену копейки...
Вместе с приобретением всех этих знаний я чувствовала, что от меня безвозвратно уходит что-то дорогое, как будто утихает в душе веселый звон юности.
Я все более отчетливо понимала, что мне трудно так жить. Кто был виноват — я сама или мама, условия, в которых я выросла, — но я все чаще убеждалась, что к такой жизни не подготовлена. И что теперь делать, не знаю.
Первое время мы жили по расписанию. Оно составлялось и вывешивалось на стенку каждый понедельник: в какой день кино, в какой — театр, музей, каток, танцы. Но вот уже второй месяц листок висит позабытый, пожелтевший, — жизнь вышла из расписания.
Однажды в сумерки я стояла у окошка и в узенькую проталинку смотрела, как на улице, шипя и посвистывая, мела метель. Алеша, подступив ко мне, схватил за плечи, повернул к себе и сильно-сильно встряхнул:
— Очнись, Женька! — крикнул он. — Что с тобой происходит, расскажи! Ну, Женя, ну! Рассмейся же!.. — И опять встряхнул меня.
Я судорожно обхватила его шею руками.
— Страшно мне, Алеша. Мне очень страшно!..
— Отчего? Что тебя пугает?
— Не знаю. Сама не знаю! Мне кажется, будто во мне что-то отмирает.
— Что ты выдумываешь? Возьми себя в руки. Хочешь, пойдем в кино?
— Нет, Алеша, нет.
— Ну, поедем к моим. Семен сказал, что мама сегодня стряпала что-то и велела нам прийти.
Я отстранилась.
— Ехать далеко. На улице пурга. Посидим дома. Почитай лучше что-нибудь...
Но посидеть и почитать нам, конечно, не удалось: забегал или заглядывал то один, то другой, — просто так, перекинуться словом, спросить, как живем, одолжить «рубль до субботы». У меня часто создавалось такое впечатление, будто мы живем на пароходе, который идет по морю, и в борта его с грохотом бьются водяные валы — общежитие сотрясалось от топота, от гвалта и криков людей. Фанерные перегородки вибрировали, как мембраны, донося каждый звук. Этот прибойный, непрекращающийся шум не давал сосредоточиться, поминутно врываясь в наше уединение...
АЛЕША; Трепетное ожидание счастья, когда всем существом ощущаешь его приближение, несравнимо ни с чем. Оно появляется, как солнце из-за горизонта, озаряя все вокруг радостным и теплым сиянием. И нет ничего страшней и безнадежней, когда это счастье еще не ушло, но всем существом чувствуешь, что оно уйдет и его ничем не удержать, не остановить. Глухая, кромешная темень встает перед глазами, заслоняя и заглушая собой все.
Женя становилась все более замкнутой и печальной. Безвольная, неживая улыбка вот-вот готова была смениться слезами. Где, на каком шаге она сломилась, я не заметил. Но такой шаг, очевидно, был сделан, и она сломилась. У нее, избалованной, неподготовленной, не нашлось сил, чтобы выстоять против временных наших невзгод. За свой порыв она расплачивается теперь разочарованием. Запальчивое возбуждение постепенно остыло, — повеяло холодком.
«Что же, что произошло? — спрашивал я себя в сотый раз. — Неужели разлюбила?» Думы мои были горькие и изнуряющие. По всей вероятности, Женя потеряла в меня веру. Должно быть Женя, натура увлекающаяся, романтичная, видела во мне что-то большее, чем оказалось на самом деле. Она была уверена, что любовь уведет нас подальше от нашей обычной грешной земли, от повседневных житейских забот в неизведанный край сказок. И я, человек в ее воображении необыкновенный, должен был достигнуть невозможных вершин и ее поднять туда же. На деле оказалось все проще и скучнее, и шестой этаж на новостройке — вершина не из самых высоких. Скорее всего она испугалась неустроенности нашей жизни. В тот вечер, когда Женя, сбежав из дому, появилась здесь и встала со мной плечом к плечу, мне следовало бы объяснить ей все, как есть: жизнь не праздник. Она нелегка, в ней множество подъемов и круч, резких поворотов, а иногда и падений. Подготовлена ли Женя к такой дороге?.. Но в тот момент мне было не до того. Любовь рождала не трезвые расчеты, а отвагу отстаивать ее... Ну, вот и проявляй отвагу, отстаивай!..
Раньше других трещинку в наших отношениях заметил Петр Гордиенко. Пытливый и проницательный, черт Он как будто выжидательно и с беспокойством следил: расколет нас эта трещинка на две половины или с течением дней склеится, зарастет. Он приходил к нам каждый вечер, чтобы взбодрить дух, старался втянуть нас в споры, отвлечь от тяжких раздумий или заманить на хоккей, на Выставку мексиканского искусства или еще куда-нибудь.
— Эх, ребята, не нравитесь вы мне — проговорил Петр, войдя однажды в нашу комнату и застав меня одного. — Категорически не нравитесь!
— Знаешь, Петр, — сказал я, — теперь я если не оправдываю, то понимаю родителей, которые стремятся выдать свою дочь пусть не за принца крови, но за человека с уже определившейся судьбой, с положением в хорошем смысле этого слова, с достатком.
— Ты городишь чепуху, Алексей, противно слушать! Заведующий палаткой у Павелецкого вокзала обладает таким достатком, какой нам с тобой даже не мерещился. Но положению его, а тем более будущему, я не завидую — по торгашу этому тоскует тюремная камера.
— Зачем ты берешь крайности? — возразил я. — Я говорю о тех, кто завоевал свое положение в обществе честно, благодаря своим способностям, таланту.
В это время в комнату вбежала Женя. Она швырнула на койку портфель, сбросила шубку, подкралась и сунула мне за ворот руку — точно опустила кусок льда. Я вздрогнул.
— Ага, испугался! — Женя рассмеялась. — Руки отморозила, нос отморозила, даже глаза озябли.
— Подойди скорее к печке, погрейся. — Я подышал на ее пальцы, тонкие и слипшиеся от холода.
Она грустно улыбнулась и поцеловала меня в глаз.
Затянувшись дымком, Петр изучающе глядел на нас.
— У вас еще не все потеряно, ребята. За вас еще можно сражаться.
Женя прислонилась к печке, заложив руки за спину.
— Это ты про что, Петр?
— Про вас, Женя; про тебя и Алешу. Вы друг к другу подходите и слишком хорошие людишки, чтобы допустить, ваш разрыв.
— Какой разрыв? — Женя со страхом взглянула на Петра, затем перевела взгляд на меня — впервые мы услышали это страшное слово «разрыв». — И вы тут обсуждали этот нелепый вопрос? Вот сумасшедшие! И зачем ты об этом, думаешь, Алеша, зачем даже говоришь?