Во втором пункте я следую за своим художником, но меня нехватает на первую и лучшую часть его работы, ибо у меня недостает таланта, чтобы я решился нарисовать богатую, отделанную и законченную по правилам искусства картину. Мне пришло в голову заимствовать сюжет ее у Этьена Ла Боэси, который украсит собой всю остальную часть этой работы. Это — рассуждение, которое он назвал «Добровольное рабство», но те, кто этого не знали[180], довольно удачно перекрестили его и назвали «Contr’Un». Он написал его в виде опыта в ранней молодости[181] в честь свободы и против тиранов. Оно долгое время ходило по рукам среди людей просвещенных и пользовалось большой и заслуженной славой, так как оно изящно и очень богато по содержанию. Однако надо сказать, что оно далеко не лучшее из того, на что он был способен; и если бы в более зрелом возрасте, в котором я знал его, он возымел такое же намерение, как и я, изложить свои мысли на бумаге, то мы имели бы перед собой редкостное творение, весьма приближающееся к античным произведениям и не уступающее им; ибо, действительно, в этом отношении я не знал человека более одаренного, человека, который мог бы сравниться с ним. Но от него ничего больше не осталось, кроме упомянутого и то лишь случайно уцелевшего рассуждения, которого он, я думаю, никогда больше не видел с тех пор, как оно ушло из его рук, а также нескольких мемуаров о памятном январском эдикте эпохи религиозных войн, — статей, которые еще, может быть, будут когда-нибудь опубликованы[182] в другом месте. Это все, что мне удалось обнаружить из его наследия (мне, которому он, когда смерть стояла уже у него за плечами, с такой любовью завещал стать наследником его книг и бумаг), за исключением той книжечки его произведений, которую я уже издал[183]. Между тем «Рассуждению о добровольном рабстве» я особенно обязан, так как оно послужило поводом нашего первого знакомства. Действительно, оно было мне показано задолго до того, как я увидел его автора, оно познакомило меня с его именем и приблизило, таким образом, ту дружбу, которую мы питали друг к другу, пока угодно было богу, дружбу, столь совершенную и полноценную, что редко можно прочесть о подобной в книгах, а между современными людьми нельзя найти и следа ее. Для ее возникновения требуется столько случайных обстоятельств, что хорошо, если они встретятся хоть раз в три века.
Нет ничего, кажется, к чему природа сделала нас более склонными, чем к дружбе. Аристотель утверждает, что хорошие законодатели больше заботились о дружбе, чем о правосудии[184]. В ней заключается по его мнению высшая ступень совершенства. Ибо вообще все те виды дружбы, которые порождаются и питаются либо наслаждением, либо личным интересом, либо публичной или частной потребностью, тем менее прекрасны и благородны, тем менее похожи на дружбу, что в этих случаях к ней примешиваются другие причины, цели и следствия, чем она сама.
И те четыре вида ее, которые знала античность, взятые все вместе или каждая в отдельности, не соответствуют подлинному характеру дружбы: ни родственные узы, ни социальные, ни узы гостеприимства, ни физической любви. Дружба детей с родителями — это скорее уважение. Дружба питается очень интимным общением, которого не может быть между детьми и родителями из-за слишком большой разницы между ними в годах; да и в некоторых случаях она должна была бы приходить в противоречие с их естественными обязанностями. Действительно, не все сокровенные мысли отцов могут быть сообщены детям, не создавая между ними неуместной вольности, равным образом всякого рода предупреждения и указания ошибок, являющиеся одной из первых обязанностей дружбы, невозможны со стороны детей по отношению к родителям. Существовали народы, у которых, по установившемуся обычаю, дети убивали своих отцов; были другие, у которых отцы убивали своих детей во избежание того, чтобы они не стали со временем помехой друг другу, — ведь, согласно законам природы, сохранение жизни одного зависит от гибели другого. Находились философы, презиравшие эти естественные узы, например Аристипп[185]: когда к нему пристали по поводу любви, которую он должен питать к своим детям, поскольку они вышли из него, то он принялся плеваться, говоря, что это тоже вышло из него и что мы порождаем также вшей и червей. Или взять хотя бы того, которого Плутарх хотел заставить помириться со своим братом[186]. «Я не придаю особого значения, — ответил он, — тому, что мы оба вышли из одного и того же места». Говоря по правде, слово «брат» — прекрасное и полное любви слово, и по этой причине мы, т. е. он и я, побратались и воздвигли на этом наш союз. Но обычно наличие у братьев общего имущества, разделы его, наконец, то, что богатство старшего брата влечет за собой бедность младшего, — все это чудо вищно уродует и ослабляет братские узы. Братья, стремясь к преуспеянию в своих делах одними и теми же путями и средствами, часто неизбежно приходят в столкновение друг с другом. Но, впрочем, почему то гармоническое соответствие и сродство, которые порождают подлинную и совершенную дружбу, почему должны они обязательно существовать при родственных узах? Отец и сын могут быть совершенно разного душевного склада, и точно так же братья. Это мой сын, это мой родственник, но это человек свирепый, злой или дурак. И затем, поскольку это такая дружба, которая диктуется нам законом и естественным долгом, то в ней меньше всего нашего выбора и свободы воли. А между тем ничто так не зависит от нашей свободы воли, как любовь и дружба. Я говорю это не потому, что я не испытал на себе всего того, что могут дать родственные узы, поскольку я имел наилучшего в мире отца, самого снисходительного вплоть до его предельной старости, и поскольку я происходил из прославленной в этом отношении семьи, где от отца к сыну царило образцовое согласие между братьями.
179
(Гораций. Полное собр. соч. Наука поэзии, М. —
180
181
182
183
184
185
186