Так вот, что за дело Нации до пустой чести представительства, в котором она участвует столь косвенно и которого миллиарды существ никогда не добьются? Разве суверенитет и управление оттого становятся для нее менее чуждыми?
Но, могут сказать, используя тот же довод, что за дело нации до пустой чести представительства, если полученный порядок утверждает публичную свободу?
Но речь-то идет не об этом: вопрос состоит не в том, чтобы узнать, может ли французский народ быть свободным благодаря данной ему конституции, а в том, может ли он быть сувереном. Подменяется вопрос, чтобы уклониться от вывода. Начнем с исключения [проблемы] отправления суверенитета; подчеркнем то фундаментальное обстоятельство, что суверен всегда будет в Париже и что весь этот шум о представительстве ничего не значит; что народ остается совершенно отстраненным от правления; что он является более зависимым, чем при монархии, и что слова великая республика исключают друг друга, как слова квадратный круг. А именно это доказано арифметически.
Вопрос, стало быть, сводится к тому, чтобы узнать, в интересе ли французского народа быть подданным исполнительной директории и двух советов, учрежденных согласно конституции 1795 года, больше, чем подданным царствующего короля, согласно старинному устроению.
Проблему гораздо легче решить, чем поставить. Следовательно, надо отставить в сторону это слово республика и говорить только о правлении. Я отнюдь (стр.64 >)не стану рассматривать, способно ли оно составить публичное счастье; Французы слишком хорошо это знают! Посмотрим только, при том, что оно собой представляет и каким бы образом оно не назначалось, позволительно ли верить в его прочность.
Поднимемся прежде всего на высоту, подобающую существу разумному, и с этой верхней точки обзора рассмотрим источник данного правления.
Зло не имеет ничего общего с существованием; оно не может созидать, поскольку сила его сугубо отрицательна: Зло есть раскол бытия; оно не является истиной.
Однако отличает французскую Революцию и делает ее единственным в своем роде событием в истории как раз то, что она в корне дурна; никакая толика добра не утешает в ней глаз наблюдателя: это высочайшая из известных степень развращенности; это сущее похабство.
На какой еще странице истории обнаружится столь великое количество пороков, выступающих одновременно на одном театре? Какое ужасающее соединение низости и жестокости! какая глубокая безнравственность! какое забвение всякого стыда!
Молодость свободы[95] обладает столь поразительными чертами, что невозможно в них обмануться. В эту эпоху любовь к родине есть религия, а уважение к законам — суеверие. Характеры сильно выражены, нравы суровы: все добродетели светятся одновременно; факции[96] устремляются к пользе отечества, ибо оспаривается только честь служить ему; все, вплоть до преступления, отмечено печатью величия. (стр.65 >)
Если сравнить эту картину с той, которую нам представляет Франция, то как поверить в прочность свободы, которая начинается с гангрены? или, выражаясь более точно, как поверить в возможность рождения такой свободы (ибо она еще отнюдь не существует) и в появление среди самого отвратительного разврата такого порядка правления, который обходился бы без добродетелей менее, чем все остальные? Когда слышишь, как эти мнимые республиканцы рассуждают о свободе и о добродетелях, то кажется, что видишь увядшую куртизанку, разыгрывающую из себя девственницу с румянцем стыдливости.
Из одной республиканской газеты мы узнаем следующий анекдот о парижских нравах. В суде по гражданским делам рассматривалось дело о совращении; четырнадцатилетняя девица изумляла судей степенью своей развращенности, которая соперничала с глубокой безнравственностью ее обольстителя. Свыше половины зрителей составляли молодые женщины и девушки; среди последних — около двадцати в возрасте не более 13–14 лет. Многие находились рядом со своими матерьми; и вместо того, чтобы закрывать свое лицо, они громко хохотали над необходимыми, но омерзительными подробностями, которые вгоняли в краску мужчин.[97]
Читатель, вспомните того римлянина, который в прекрасные дни Рима понес наказание за то, что обнял собственную супругу в присутствии своих детей. Сравните и сделайте вывод.
Конечно, французская Революция прошла период, все мгновения которого не походят друг на друга; однако общий ее характер всегда был неизменен, и уже в своей колыбели она обнаружила все, чем должна была стать. То была какая-то необъяснимая горячка, (стр.66 >)слепое буйство, скандальное небрежение всем, что только имеется из достойного у людей; жестокость нового рода, забавляющаяся своими злодеяниями; и особенно наглое проституирование рассудка и всех слов, созданных для выражения идей правосудия и добродетели,