Из одной республиканской газеты мы узнаем следующий анекдот о парижских нравах. В суде по гражданским делам рассматривалось дело о совращении; четырнадцатилетняя девица изумляла судей степенью своей развращенности, которая соперничала с глубокой безнравственностью ее обольстителя. Свыше половины зрителей составляли молодые женщины и девушки; среди последних — около двадцати в возрасте не более 13–14 лет. Многие находились рядом со своими матерьми; и вместо того, чтобы закрывать свое лицо, они громко хохотали над необходимыми, но омерзительными подробностями, которые вгоняли в краску мужчин.[97]
Читатель, вспомните того римлянина, который в прекрасные дни Рима понес наказание за то, что обнял собственную супругу в присутствии своих детей. Сравните и сделайте вывод.
Конечно, французская Революция прошла период, все мгновения которого не походят друг на друга; однако общий ее характер всегда был неизменен, и уже в своей колыбели она обнаружила все, чем должна была стать. То была какая-то необъяснимая горячка, (стр.66 >)слепое буйство, скандальное небрежение всем, что только имеется из достойного у людей; жестокость нового рода, забавляющаяся своими злодеяниями; и особенно наглое проституирование рассудка и всех слов, созданных для выражения идей правосудия и добродетели,
Если остановиться, в частности, на актах Национального конвента, то трудно передать, что от этого испытываешь. Когда я мысленно переношусь во времена его собраний, то подобно величественному английскому Барду[98] чувствую, что переношусь в воображаемый мир; я вижу врага рода человеческого, заседающего в манеже и созывающего всех злых духов в этот новый Пандемонимум,[99] я явственно слышу il гauсо suon delle tartaree trombe,[100] я вижу, как все пороки Франции сбираются на призыв, но я не знаю, пишу ли я аллегорию.
И еще поныне, посмотрите, как преступление служит основанием всем этим республиканским пустым приготовлениям; это слово гражданин, которым подменили старые знаки учтивости, — они его воспринимают от презреннейших из людей. Именно во время одной из своих законодательных оргий разбойники изобрели сие новое звание. Республиканский календарь, который отнюдь не должно рассматривать только с нелепой его стороны, был заговором против религии; их эра начинается с самых великих злодеяний, которые обесчестили человечество. И они не могут (стр.67 >) датировать акт, не покрывая себя позором, ибо возникает в памяти позорное происхождение правления, даже праздники которого заставляют бледнеть.
И что же, из этого кровавого месива должно появиться прочное правление? Пусть нам не приводят в качестве возражения дикие и непристойные нравы варварских народов, ставших, однако, тем, что мы видим. Варварское невежество, без сомнения, управляло немалым числом политических учреждений; но ученое варварство, систематическая жестокость, обдуманная развращенность и особенно неверие никогда ничего не создавали. Молодость ведет к зрелости; разложение не ведет ни к чему.
Впрочем, видели ли вы, чтобы правление и особенно свободная конституция начинались вопреки сочленам Государства и обходились без их одобрения?[101] Но именно это явление нам представил бы метеор, называемый французской Республикой, если бы он мог сохраниться. Это правление считают сильным, ибо оно жестоко; но сила отличается от насилия так же, как и от слабости, и нынешний странный образ его действий, может быть, сам по себе доказывает то, что долго оно продлиться на сможет. Французская нация этого правления никак не желает, она его претерпевает. Она остается подвластной ему или потому, что не способна его сбросить, или опасаясь чего-то худшего. Республика опирается лишь на эти два столпа, в которых нет ничего истинного. Можно сказать, что она держится целиком на двух отрицаниях. Весьма примечательно также, что сочинители — друзья Республики отнюдь не стремятся показать доброту этого правления; они хорошо понимают, что именно здесь уязвима его броня: они говорят лишь, с той смелостью, на которую способны, что таковая возможна; и едва касаясь (стр.68 >)этого тезиса как раскаленных углей, они единственно пытаются доказать Французам, что те подвергнули бы себя большим бедствиям, если бы вернулись к их старому правлению. Именно в этом предмете они красноречивы; они неистощимы на тему о неудобствах революций.[102]
А если вы на них нажмете, то они окажутся людьми, согласными, что революция, создавшая нынешнее правление, была преступлением, лишь бы с ними согласились насчет того, что не надо совершать новой революции. Во всем, что они говорят об устойчивости правления, чувствуется не убеждение рассудка, но греза желания.
Перейдем теперь к великому проклятию, которое висит над республикой.
Глава пятая.
О ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ,
РАССМАТРИВАЕМОЙ В ЕЕ АНТИРЕЛИГИОЗНОМ СВОЙСТВЕ.
ОТСТУПЛЕНИЕ О ХРИСТИАНСТВЕ
(стр.69 >) Есть во французской Революции сатанинское свойство, которое отличает ее от всего, что видели, и может быть, от всего, что увидим.[103]
Вспомним великие заседания![104] Речь Робеспьера против духовенства,[105] торжественное отступничество священников, осквернение предметов культа, освящение богини Разума и то множество неслыханных сцен, в которых провинции пытались превзойти Париж; все это выходит из обычного круга преступлений и принадлежит, как кажется, другому миру.
И даже ныне, когда Революция во многом обратилась вспять и когда великие бесчинства прекратились, принципы остаются. Разве законодатели (я прибегаю к их же термину) не произнесли эти неслыханные в истории слова: Нация не оплачивает (стр.70 >) никакую религию? Мне показалось, что некоторые люди времени, в котором мы живем, в какие-то моменты доходят до ненависти к Божеству; но нет нужды в этом отвратительном проявлении силы для того, чтобы сделать бесполезными самые великие устроительные усилия: одно забвение великого Существа (я не говорю презрение) есть непреложное проклятие на людские произведения, которые им заклеймены. Все вообразимые учреждения покоятся на религиозной идее или они преходящи. Они сильны и прочны в той мере, в какой обоготворены, если позволено так выразиться. Человеческий разум (или то, что люди, не разобравшиеся в сути дела, называют философией) не только не способен заменить основы, которые именуют суевериями, — опять-таки не понимая, о чем идет речь; философия — вопреки распространенным суждениям — по существу есть сила разрушительная.
Одним словом, человек не может представить Создателя, если только не входит в отношение с ним. Сколь мы безрассудны! Если мы желаем, чтобы зеркало отразило образ солнца, разве оборачиваем мы это зеркало к земле?
Такие размышления обращены ко всему миру, к верующему, как и к скептику: выдвигаю я факт, а не тезис. Неважно, осмеиваются ли религиозные идеи или они почитаются: тем не менее они образуют, будучи истинными или ложными, единственную основу всех прочных учреждений.[106]
Руссо, человек, который, быть может, более всех на свете заблуждался, высказал, однако, (стр.71 >) следующее соображение, не пожелав сделать из него выводы:[107]
Иудейский закон, говорит он, существует и поныне; закон сына Исмаилова вот уже десять веков правит полумиром, они возвещают еще и сегодня, что их предписали великие люди…надменная философия или слепой пристрастный ум видят в этих людях лишь удачливых обманщиков.[108]
Только от него самого зависело сделать вывод, вместо того, чтобы говорить нам об этом великом и могучем гении, который создает прочные учреждения:[109] как если бы эта поэзия что-либо объясняла!
100
Тассо.
В поэме Тассо речь идет о сатане, желающем «все беды устремить» на христиан и созывающем свой «ужасный совет»:
(Пер. с итальянского В.С.Лихачева.)
102
Страница 308 рукописи зачеркнута: ее содержание не имеет связи с предыдущей страницей и с последующей:
«(…) Победить природу вещей; таким образом, она не сможет ни создать великую Республику, которая невозможна, ни уничтожить дворянство, которое вечно.
Итак, она сможет подчинить народ военному правлению, заседающему в Париже, и, сверх того, она сможет уничтожить феодальное устройство и заставить дворянство сменить платье. Беспристрастный человек не видит иного результата стольких судорог и стольких преступлений.
Кроме того, если бы Французы достигли устойчивого состояния, хотя и менее благоприятного, чем то, из которого они вышли, то они смогли бы мирно вздохнуть; но в действительности нет ничего, абсолютно ничего. Те, кто спрашивают, может ли Республика удержаться, суть испорченные Дети. Если бы они обладали человеческим рассудком или чистотой Детства, то вместо того, чтобы спрашивать, может ли Республика быть прочной, они спрашивали бы, может ли она утвердиться; или, скорее, они не спрашивали бы ни того, ни другого.
Если есть что-то достоверное в мире, так это то, что, как в теле политическом, так и в теле животном, сила принадлежит молодости. Никогда не было видано, чтобы правление и особенно свободная конституция начинались вопреки сочленам Государства и обходились ради выживания без их одобрения? Это…».
103
Глава начиналась с текста, зачеркнутого в рукописи, ибо он воспроизводил предыдущие и последующие абзацы. Текст завершался следующим абзацем:
«И разве же из этого кровавого месива должна появиться прочная Республика? Варварское невежество, без сомнения, управляло немалым числом политических учреждений; но ученое варварство, обдуманное развращение, систематическая жестокость и особенно неверие никогда ничего не создавали.
И здесь я хотел бы привлечь все внимание здравых умов: есть во французской Революции сатанинское свойство», и т. д.
104
Заседания Учредительного собрания, принявшего Гражданское устройство духовенства (12 июля 1790 г.).
106
Жозеф де Местр первоначально написал:
«Пусть идеи, о которых я говорю, будут истинными или ложными, пусть их называют религией или предрассудком, культом или фанатизмом, пусть над ними насмехаются или их почитают; неважно: они тем не менее образуют (даже будучи ложными) единственную основу всех прочных учреждений».
107
Жозеф де Местр начал такими строками:
«Руссо (…) человек одновременно слабый и фальшивый, который почти всегда грешил против истины и который никогда не умел ее распознать, когда случайно ее схватывал; Руссо, говорю я, весьма красноречив в этом предмете и не захотел из него извлечь выводы…»