Гомер. По правде сказать, я очень боялся, как бы некоторые люди не вздумали усмотреть некую тонкость там, где я ее и в мыслях не имел. Подобно тому, как ничего не стоит пророчествовать о далеких событиях в ожидании их свершения, так ничего не стоит и рассказывать басни в ожидании их аллегорического истолкования.
Эзоп. Вы должны были обладать большой смелостью, если решились препоручить вашим читателям заботу об истолковании аллегорического смысла ваших поэм. В самом деле, что сталось бы с вами, если бы читатели поняли вас буквально?
Гомер. Пустяки, это было бы не таким уж великим несчастьем!
Эзоп. Как! Вы хотите сказать, что эти боги, калечившие друг друга, этот громовержец Юпитер, грозящий в собрании богов побить царственную Юнону, этот Марс, раненный Диомедом[33] и издающий вопль, равный по силе, согласно собственным вашим словам, крику девяти или десяти тысяч людей, хотя действует он в одиночку (ибо вместо того чтобы изрубить всех греков на мелкие кусочки, он забавляется тем, что бежит жаловаться на свое ранение Юпитеру), — вы говорите, что все это было бы прекрасным и в самом буквальном смысле?!
Гомер. А почему бы и нет? Вы воображаете, будто разум человеческий стремится к одной только истине. Перестаньте же заблуждаться! Человеческий разум и ложь в высшей степени друг другу симпатизируют. Коль скоро у вас есть правда, которую вы хотите поведать, вы очень хорошо сделаете, если преподнесете ее в оболочке басни: от этого она очень выиграет у читателя. Если же вы хотите поведать басню, то она больше понравится, коль скоро в ней не будет ни капли истины. Итак, истина должна принять образ лжи, чтобы человеческий разум воспринял ее с большей легкостью; что касается лжи, то она свободно входит в него под своим собственным обличьем: ведь разум — место ее рождения и обычного пребывания, истина же для него — чужеземка. Скажу вам больше: если бы я даже лез из кожи вон, выдумывая аллегорические мифы, легко могло бы случиться, что большинство людей приняло бы басню за нечто вполне очевидное и пропустило бы скрытую там аллегорию; в самом деле, вам же известно, что мои боги — такие, какими я их вывел, — и все мои необычайные тайны вовсе не были сочтены смешными.
Эзоп. Это меня повергает в ужас! Я страшно боюсь, как бы не поверили в то, что звери умеют разговаривать: ведь они делают это в моих притчах!
Гомер. Какой забавный страх!
Эзоп. Увы! Если охотно поверили тому, что боги вели речи, вложенные вами в их уста, почему бы не поверить, что звери умели говорить так, как я заставил их это делать!
Гомер. О, это совсем не одно и то же. Людям приятно думать, что боги так же глупы, как они; но они вовсе не хотят, чтобы звери могли сравниться с ними в мудрости.
Сократ, Монтень
Moнтень. Это вы, божественный Сократ? Как же я счастлив вас видеть! Я только что прибыл в эту страну и с самого начала стал вас искать. В конце концов после того как я буквально испещрил всю свою книгу вашим именем и панегириками в вашу честь,[34] я вправе рассчитывать на беседу с вами и на то, чтобы узнать, каким образом могли вы обладать столь наивной[35] добродетелью? Ведь проявления ее были до такой степени естественны! Это добродетель, не имевшая примеров даже в ваши счастливые времена!
Сократ. Мне очень приятно видеть мертвого, который, как мне кажется, был в жизни философом; но так как вы совсем недавно явились сюда сверху и так как давно уже я здесь никого не видал (меня ведь оставляют почти в одиночестве, да и не так уж все наперебой стремятся к беседе со мною), не сердитесь, если я спрошу у вас, что на свете есть нового. Как идет жизнь? И не произошло ли в ней каких-либо перемен?
Монтень. Перемены произошли очень резкие. Вы бы ничего не смогли узнать!
Сократ. Я в совершенном восторге! Я всегда считал, что жизнь должна измениться к лучшему и человечество должно стать мудрее — я разумею, мудрее, чем оно было в мое время.
Монтень. Что вы имеете в виду? Наоборот, оно поглупело и стало развратнее — гораздо более развратным, чем когда бы то ни было. Именно об этих переменах я говорю, и я очень надеялся узнать от вас историю тех времен, свидетелем которых вы были, — времен, когда царили столь великая честность и справедливость.
Сократ. А я-то как раз от вас хотел узнать о чудесах вашего века! Неужели вы хотите сказать, что современные люди совсем не освободились от глупостей древних времен?
Монтень. Я думаю, что вы так небрежно говорите об античности именно потому, что вы сами — древний; но, да будет вам известно, есть все основания сожалеть о том, что древние нравы канули в вечность, а также о том, что со дня на день всё ухудшается.
Сократ. Возможно ли это?! Видно, начиная с моего времени, дела пошли вкривь и вкось. Но я верю, что в конце концов они примут более разумное направление и люди извлекут пользу из столь многолетнего опыта.
Монтень. Вот уж нет! Разве люди приобретают опыт? Они напоминают птиц, вечно позволяющих поймать себя в те же сети, в которые уже были пойманы сотни тысяч птиц той же породы. Все без исключения люди вступают в жизнь новичками, и глупости отцов остаются потерянными для опыта потомков.
Сократ. Но как же так — не приобрести никакого опыта? Я верил, что мир должен получить старость куда более мудрую и упорядоченную, чем была его юность!
Монтень. Люди всех столетий имеют одни и те же наклонности; разум над ними совершенно не властен. Итак, всюду, где только есть люди, существуют и глупости, причем глупости эти всё те же.
Сократ. Но если это обстоит таким образом, как можете вы хотеть, чтобы древние века были лучше, чем современные?!
Монтень. Конечно, Сократ, я отлично знаю, что у вас был особый метод рассуждения[36] и вы умели оплести своих собеседников столь тесной сетью аргументов, выводы из которых они не могли предвидеть, что в конце концов вы приводили их туда, куда только вам было угодно. Вы называли это «быть повивальной бабкой их мыслей и помогать им эти мысли родить». Признаюсь, вы заставили меня только что родить предположение, прямо противоположное тому, которое я выдвинул раньше: тем не менее я не чувствую, будто уже пришло мое время сдаться. Но верно то, что больше уже нет на свете тех сильных и непреклонных душ, какие были в древности, — нет Аристида, Фокиона, Перикла и, наконец, самого Сократа.
Сократ. Но что же это должно означать? Уж не истощилась ли совсем природа, так что она не имеет больше сил создавать столь великие души? И почему она вдобавок истощилась только в отношении производства разумных людей и ни в чем остальном? Ни одно из творений природы еще не пришло в упадок: почему из всех ее созданий вырождаются только люди?
Монтень. Вот здесь-то и собака зарыта: они вырождаются! Можно подумать, что природа некогда показала нам несколько образчиков великих людей, дабы убедить нас в том, что она умеет их делать, если только захочет; в дальнейшем же она проделывала все это с завидной небрежностью.
Сократ. Но заметьте себе следующее: античность — это совершенно особый предмет; отдаленность тех времен возвеличивает их в наших глазах. Если бы вы были знакомы с Аристидом, Фокионом, Периклом, а также со мной (поскольку вы пожелали включить и меня в их число), вы бы отыскали в своем столетии людей, которые нас бы очень напоминали. Предубеждение в пользу античности обычно питается тем, что вы испытываете горечь по отношению к своему веку: античность на этом выигрывает. Древних людей ставят очень высоко — чтобы унизить своих современников. Пока мы живы, мы почитаем и ценим наших предков гораздо более того, чем они заслуживают: вот и теперь последующие поколения чтят нас совсем не по заслугам. Однако и наши предки, и мы, и наши потомки — все это, поверьте мне, совершенно одно и то же. И я думаю, что зрелище мира должно очень наскучить беспристрастному наблюдателю, ибо оно никогда не меняется.
33
Фонтенель имеет здесь в виду эпизод из «Илиады» (V, 846–906), в котором греческий герой Диомед с помощью богини Афины ранит бога войны Ареса (римск. Марс), покровителя троянцев.
34
В «Опытах» Монтеня очень часты упоминания Сократа, ссылки на него и похвалы в его адрес.
35
Наивная добродетель: naïf (-ve) («простодушный») — термин Монтеня, обозначающий Сократову манеру вести споры, внешне простоватую, с оттенком наивной хитрости, но всегда, если верить Платону, сообщавшую тому, что говорил Сократ, великую силу убеждения.
36
Особый метод рассуждения Сократа — так называемая «майевтика» («повивальное искусство», состоящее в серии наводящих вопросов, благодаря которым Сократ помогал своим собеседникам «родить» мысль).