Феокрит Хиосский. Мне кажется, Аполлон мог уделить вам способность смеяться и не за счет своей матери. Вы могли бы увидеть очень много объектов, производящих тот же эффект, что Латона.
Пармениск. Когда кто-нибудь находится в дурном расположении духа, он думает, что люди не заслуживают, чтобы над ними смеялись. Но конечно, люди созданы для того, чтобы быть смешными, и они на самом деле смешны — да это и не удивительно. Однако богиня, посвятившая себя этой цели, стоит неизмеримо их выше. Впрочем, Аполлон ясно хотел дать мне понять, что серьезность моя — это несчастье, которое нельзя исцелить никакими людскими средствами, и что я попал в положение, когда нуждался в помощи самих богов.
Феокрит Хиосский. Веселье и радость, коим вы так завидуете, не столько благо, сколько великое зло. Целый народ был некогда им отмечен и оттого немало страдал.
Пармениск. Как! На свете существовал целый народ, чересчур склонный к радости и веселью?
Феокрит Хиосский. Да, это были тиринфяне.[41]
Пармениск. Блаженные люди!
Феокрит Хиосский. Отнюдь. Поскольку они ни при каких обстоятельствах не могли возвратить себе серьезность, решительно все пришло у них в беспорядок. Когда они собирались на городской площади, все их беседы превращались в дурачества, вместо того чтобы касаться государственных дел; когда они принимали послов, они поднимали их на смех; если собирался на совещание городской совет, пожелания самых серьезных членов совета были не чем иным, как откровенными буффонадами; да и во всех прочих случаях разумное слово или дело были у тиринфян чудом. В конце концов они поняли неудобство, происходящее от этого вечно шутливого настроения; неудобство это было не меньшим, чем ваше — от вашей угрюмости; и они отправились к дельфийскому оракулу, опять-таки как и вы, однако с прямо противоположной целью, а именно с тем, чтобы он научил их средству вернуть хоть немного утраченную серьезность. Оракул ответил, что если они принесут быка в жертву Нептуну и при этом не станут смеяться, то впредь в их власти будет стать более мудрыми. Жертва, как вы отлично понимаете, сама по себе не очень забавное дело; тем не менее, чтобы принести ее очень серьезно, они сделали немало специальных приготовлений: они постановили совсем не привлекать к этому молодых людей, но только глубоких старцев, причем вовсе не любых, а лишь таких, которые имели либо тяжелые болезни, либо долги, либо очень противных жен. Когда все эти избранные лица собрались на морском побережье, дабы свершить обряд жертвоприношения, они, обремененные женами, долгами, болезнями и возрастом, были вынуждены принимать серьезный вид, опускать лица долу и кусать себе губы… Но на беду, там оказался ребенок, прокравшийся на побережье; согласно принятому порядку, его хотели поймать и увести, но он вскричал: «Здорово! Уж не боитесь ли вы, что я проглочу вашего быка?» Глупая эта шутка рассеяла всю с таким трудом достигнутую показную серьезность: раздался громовой хохот; жертвоприношение было прервано, и разум никогда более не вернулся к тиринфянам. Они были такими глупцами, что после осечки с быком даже не подумали о знаменитой пещере Трофония, обладавшей силой делать людей чрезвычайно серьезными: вы ведь испытали на себе ее замечательное воздействие!
Пармениск. Да, верно, я спускался в пещеру Трофония; но действительная пещера Трофония, сделавшая меня столь угрюмым, вовсе не та, что обычно думают…
Феокрит Хиосский. А какая же это пещера?
Пармениск. Пещера эта — мои размышления; я предавался им и потому перестал смеяться. Если бы оракул посоветовал ими заняться тиринфянам, они навсегда исцелились бы от своей неуместной игривости.
Феокрит Хиосский. Признаюсь, я не слишком-то хорошо знаю, что это за штука такая — размышления, но не могу понять, почему они должны быть столь горестными. Разве нельзя иметь здравые взгляды на вещи и чтобы они одновременно не были бы печальными? Разве только промах может вызывать смех, разум же создан лишь для того, чтобы нас убивать?
Пармениск. Очевидно, в намерения природы не входило сделать людей чересчур тонкими мыслителями; слишком уж дорого продает она утонченные мысли. «Вы желаете мыслить? — говорит она нам. — Что ж, будьте тогда осторожны: я отомщу за себя печалью, которую это вам внушит».
Феокрит Xиосский. Но вы мне все-таки не сказали, почему природа не хочет, чтобы люди в своих размышлениях заходили так далеко, как это обычно бывает?
Пармениск. Природа выпустила человека в мир, чтобы он там жил; а жить — это значит не понимать того, что делаешь большую часть времени. Когда мы обнаруживаем незначительность того, что нас занимает и производит на нас впечатление, мы вырываем у природы ее секрет: при этом мы становимся очень мудрыми и не хотим больше действовать; а природа нам этого не прощает.
Феокрит Хиосский. Но сам разум, позволяющий вам мыслить лучше, чем остальным, не допускает, чтобы вы были осуждены действовать так, как они.
Пармениск. Вы совершенно правы. Именно разум с помощью мысли поднимает нас надо всем; следовало бы иметь еще один разум, который возвращал бы нас ко всему с помощью действия. Но, принимая это во внимание, разве не лучше всего, пожалуй, вообще не иметь мыслей?
Сенека, Скаррон
Сенека. Вы переполнили мою душу радостью своим сообщением о том, что до сих пор существуют стоики[42] и что в самое последнее время вы сами были приверженцем этой школы.
Скаррон. Я был, без сомнения, большим стоиком, чем вы, чем Хрисипп и даже чем Зенон — основатель всей вашей школы. Легко было вам всем философствовать! В частности, вы — ведь вы были обладателем несметных богатств! Что касается остальных, то либо они не совсем были лишены состояния, либо пользовались завидным здоровьем, либо, наконец, сохранили все свои члены: они передвигались и ходили обычным для всех людей образом. А я — мало того, что состояние мое было совершенно расстроено, — я и сам был изуродованный, почти лишенный человеческого облика, неподвижный, привязанный к месту, как древесный ствол: я постоянно испытывал страдания. И я доказал, что все эти беды касаются одного только тела и никоим образом не могут найти доступа к душе мудреца; когда печаль пыталась в меня проникнуть всеми доступными ей путями, она всегда терпела фиаско.
Сенека. Я рад слышать, как вы это говорите. Уже по одному вашему способу выражений я признал бы в вас великого стоика. А не были ли вы предметом восхищения вашего века?
Скаррон. Да, был. Я же не довольствовался тем, что терпеливо переносил свои беды, я просто над ними смеялся. Выдержка, быть может, и могла бы сделать честь кому-то другому, но у меня она сопровождалась подлинной веселостью.
Сенека. О мудрость стоика! Значит, ты не химера, как обычно это считают. Ты живешь среди людей, и вот перед нами мудрец, которого ты сделала таким же счастливым, как сам Юпитер. Идемте, я представлю вас Зенону и всем остальным стоикам; я хочу, чтобы они увидели плод тех восхитительных уроков, что они преподали человечеству.
Скаррон. Вы меня очень обяжете, познакомив со столь великими мертвецами!
Сенека. Как мне вас им представить?
42