— Вы мне предлагаете, — сказала она, — такую бесконечную перспективу, что взгляд человеческий не может достичь цели. Я ясно вижу жителей Земли; затем вы показали мне обитателей Луны и других планет нашего вихря, правда, достаточно ясно, но все же менее четко, чем жителей Земли. Далее идут обитатели планет других вихрей. Я вам признаюсь, что они как бы совершенно проваливаются, и, какие усилия я ни предпринимаю, чтобы их увидеть, я их не различаю вовсе. И в самом деле, разве все они не сведены почти на нет самим способом выражения, каким вы вынуждены пользоваться, когда о них говорите? По необходимости вы их называете обитателями одной из планет, одного из вихрей, число которых несчетно. Сознайтесь, что нас самих, к которым подходит то же самое выражение, вы почти не сумеете различить среди стольких миров. Что касается меня, то Земля начинает мне казаться ужасающе маленькой, так что впредь я, кажется мне, уже ни к чему на ней не буду стремиться. Право, если люди страстно стремятся к возвышению, если они строят планы за планами и так себя утруждают, то это лишь потому, что они ничего не знают о вихрях. Я хочу, чтобы моя лень извлекла пользу из моего нового просвещения, и, когда меня будут упрекать в бездеятельности, я буду отвечать: «А! Если бы вы знали, что такое неподвижные звезды!»
— Должно быть, Александр этого не знал, — заметил я, — ибо известный автор, считающий, что Луна обитаема, очень серьезно замечает, будто невозможно, чтобы Аристотель не придерживался столь разумного мнения (в самом деле, может ли истина ускользнуть от Аристотеля?!), просто он не хотел никогда говорить об этом,[128] опасаясь разгневать Александра, который приходил в отчаяние при мысли о мире, недоступном его завоеванию. По еще более основательной причине от него скрыли существование неподвижных звезд и их вихрей, когда узнали о них в его время: было бы плохой Услугой говорить ему об этом. Что касается меня, то, Поскольку я о них знаю, я очень сердит, что не могу извлечь пользу из своего знания. Согласно правильному вашему заключению, знание это излечивает лишь высокомерие и суетность, а я вовсе не страдаю этими недугами. Некая слабость к тому, что прекрасно, — вот болезнь, но я не верю, чтобы вихри могли мне в этом помочь. Другие миры делают для вас этот мир таким малюсеньким, но они совсем не могут испортить вам удовольствие от прекрасных очей или прелестного ротика: эти вещи всегда ценятся, назло всем мирам Вселенной.
— Странная это вещь — любовь, — сказала она, смеясь. — Она умеет спастись ото всего, и нет на свете системы, которая могла бы ей повредить. Но скажите мне откровенно: ваша система — истинна ли она? Не скрывайте от меня ничего, я сохраню тайну. Мне кажется, что система эта основана на некоем небольшом уподоблении, очень легковесном. Неподвижная звезда светится сама по себе, подобно Солнцу, и, следовательно, она, как Солнце, должна быть центром и душой какого-либо мира и иметь планеты, которые бы вращались вокруг нее. Но абсолютно ли это необходимо?
— Послушайте, что я скажу вам, мадам, — отвечал я. — Поскольку мы всегда готовы примешивать любовные глупости к нашим самым серьезным разговорам, математические рассуждения оказываются подобными любви. Если вы уступите любовнику хоть в самой что ни на есть малости, вы тотчас же должны будете ему уступить в большем, и в конце концов дело зайдет весьма далеко. Точно так же и здесь: уступите математику какой-нибудь небольшой принцип, и он тут же сделает из него вывод, который вы также должны будете признать; из этого вывода он сделает следующий и в конце концов против вашей воли заведет вас так далеко, что вам самой не поверится. Оба эти рода людей — и математики и любовники — берут у других гораздо больше, чем им дают. Вы согласны: когда две вещи подобны друг другу во всем, что мы в них усматриваем, то мы имеем право считать их подобными и в том, что нам недоступно, если только нет никаких препятствующих обстоятельств. Из этого я делаю вывод, что Луна была заселена, поскольку она похожа на Землю; остальные планеты — потому что они подобны Луне. Я нахожу, что неподвижные звезды напоминают наше Солнце, и потому придаю им все его свойства. Вы слишком далеко зашли, чтобы идти на попятный, и потому вам следует смело перешагнуть пропасть.
— Но, — сказала она, — согласно уподоблению, которое вы проводите между неподвижными звездами и Солнцем, существа другого большого вихря должны видеть наше Солнце всего лишь как маленькую неподвижную звездочку, являющуюся их взорам лишь по ночам.
— Это не вызывает сомнения, — отвечал я, — наше Солнце так близко к нам в сравнении с солнцами других вихрей, что свет его должен иметь несравненно большую силу в наших глазах, чем в их. Когда мы на него смотрим, мы видим только его и свет его затмевает для нас все остальное. Но в другом большом вихре есть другое господствующее в нем светило, и оно в свою очередь затмевает наше, которое является им лишь ночью наряду с другими, чуждыми им, солнцами, то есть неподвижными звездами. Зрители прикрепляют его вместе с другими неподвижными звездами к этому великому небосводу, и там оно представляется им частью Медведицы или Быка. Что касается вращающихся вокруг Солнца планет, например нашей Земли, то поскольку ее с такого дальнего расстояния не видно, то о ней не думают вовсе. Таким образом, все солнца представляют собой дневные светила для своих вихрей и ночные — для чужих. В своем мире они являются единственными в своем роде, в остальной же Вселенной они лишь увеличивают число таких же, как они, солнц.
— Но не следует ли, — возразила она, — что миры вопреки этому сходству должны иметь тысячи различий — тысячи потому, что основное сходство не допускает бесконечного разнообразия?
— Конечно, — отвечал я, — но трудность заключается в том, чтобы эти различия отгадать. В самом деле, что могу я об этом знать? У одного вихря больше вращающихся вокруг солнца планет, у другого — меньше. В одном есть подчиненные планеты, вращающиеся вокруг планет более крупных, в другом их нет вовсе. Здесь они все собраны вокруг солнца и образуют как бы большой клубок, за пределами которого идет огромное пустое пространство, тянущееся вплоть до соседних вихрей; там они все устремлены к крайним пределам вихря и срединное пространство остается пустым. Я не сомневаюсь даже в том, что могут существовать отдельные вихри, совершенно пустынные, без планет, а также другие, в которых солнце, не занимая центрального положения, обладает подлинным движением и увлекает за собою планеты; возможно, есть и такие вихри, где планеты поднимаются и опускаются в отношении своего солнца благодаря изменениям, наступающим в равновесии, обычно удерживающем их в определенном положении. Чего же вы, наконец, хотите? Всего этого вполне достаточно для человека, который никогда не выходил за пределы своего вихря.
— Но это ничего не означает, — сказала она, — для великого множества миров. Того, что вы сказали, достаточно лишь для пяти-шести вихрей, я же вижу отсюда тысячи.
— А что, — подхватил я, — если я скажу вам, что существует много других неподвижных звезд кроме тех, которые вы видите? Что с помощью телескопов открыли бесконечное число этих звезд, совершенно недоступных простому глазу, и что в одном-единственном созвездии, где обычно насчитывают двенадцать или пятнадцать звезд, их на самом деле столько, сколько их всего видели раньше на небе?
128
По мнению Джона Уилкинса, автора «Discovery of a New World» (1638) и «Discourse tending to prove that 'tis probable our Earth is one of the planets» (1640), Аристотель никогда не говорил о множественности миров лишь потому, что боялся разгневать своего великого ученика Александра Македонского. Анекдот этот приведен также Пьером Борелем в его «Discours prouvant la pluralité des mondes» (Genève, 1657).